Читаем Товарищ Богдан полностью

Пропади все пропадом! Надоело. Хватит…

От камелька пышет жаром. И все же в углах юрты — иней. Еще бы! Ведь за стеной мороз такой — даже ртуть в термометре на доме стражника и та замерзла.

А тут еще верхоянская полугодовая ночь, которая тянется утомительно, как бессонница, и кажется, нет ей конца. Словно живешь ты в погребе. И тут и умрешь, в густой, непролазной этой тьме.

Самое страшное — что тоска заразительна. Она — как эпидемия. Перекидывается от заболевшего к здоровому, и крушит наповал.

И вот уже ссыльные перестают ходить друг к другу. И вспыхивают какие-то мелкие, противные дрязги, ссоры. И одному не хочется видеть осточертевшее лицо соседа. А другому стало невмоготу даже слышать голос недавнего друга-товарища. А третий и вовсе запил. Пьет беспробудно уже вторую неделю…

"Да, — думал Бабушкин. — Скверно…"

Он шел по вихляющей между юрт тропинке. Вокруг столько снега, что юрты почти не видны. Только по дымкам да кучам навоза и отличишь юрту от огромных сугробов.

А вокруг — тундра. Голая, без деревца. Вся засыпанная снегом. Ни кустика. Карликовые северные березки, стелющиеся возле самой земли, погребены так глубоко под снегом, будто вовсе и нет их.

Толстой варежкой Бабушкин прикрыл рот. Так и дышал — сквозь варежку. Мороз лютый, градусов пятьдесят. К такому привычка нужна. В первые дни, бывало, вдохнет Бабушкин — и в грудь сразу словно струя расплавленного свинца… Кажется, насквозь прожигает. А плюнешь на таком морозе, — слюна застывает на лету и падает на землю звонкой ледяшкой.

Идет Бабушкин по тропочке… А куда идет? И сам не знает. Просто так.

"Прогулка, — Бабушкин хмуро усмехнулся. — Прелестная прогулочка!"

И впрямь, трудно назвать прогулкой такой вот поход на свирепом холоде. Но не сидеть же безвыходно у огня?!

Шагает Бабушкин, и кажется ему — опять едет он на оленьих нартах. День за днем, день за днем. Говорят, Якутск — на краю света. Но от него до Верхоянска — еще тысяча верст. Тысяча пустынных, промерзших, унылых верст…

И вновь мелькают редкие "станки" да "поварни" — одинокие избы на пути этапа. Окоченевшие на лютом морозе ссыльные вваливались в "станок" и тут же засыпали. А утром конвоиры шашками расталкивали спящих. Пора. В путь.

Сколько же он тут, в ссылке? Бабушкин быстро прикинул — четырнадцать месяцев. Всего. А кажется, четырнадцать лет…

Да, проклятое место…

Идет Бабушкин, а на душе — пасмурно. И перед глазами все стоит гигантский факел. Полыхает, переливается, сверкает. Горит юрта.

Хотя уже несколько месяцев прошло с той поры, а Бабушкину все не забыть.

В той юрте жил ссыльный Фенюков. Жил тихо, как-то в стороне от всех. Молчаливый. И глаза у него черные, глубокие, как ямы. И какие-то печальные. Такие печальные, что долго смотреть в них ну просто невозможно.

Но не жаловался Фенюков. Жил и жил. Три года прожил. Тихо. Неприметно.

И вдруг однажды ночью проснулись все. Треск, пламя, собачий лай, тревожный рев коров. Горит юрта Фенюкова.

Потом узнали: облил он керосином и себя, и юрту… И ноги сам себе сыромятным ремнем стянул. Крепко-накрепко. Чтоб в последний момент не струсить, не выскочить…

Так и сгорел.

А один из ссыльных потом записку у себя нашел:

"Прощайте, товарищи. Видно, не герой я… Не могу…"

Идет Бабушкин между сугробов. А перед глазами — пылающая юрта. Переливается в ночи, как огромный костер.

"Прощайте, товарищи…"

"Да, недоглядели, — думает Бабушкин. — И моя тут вина…"

Хотя, конечно, не он виноват, а жизнь ссыльная, проклятая.

Идет Бабушкин, хмурится.

Вспоминается ему Хоменчук. Только что был у него Бабушкин. Звал на прогулку.

Илья Гаврилович лежал на каком-то тряпье. Молчал. Лишь головой мотнул. Нет, мол, не пойду.

Не понравился он Бабушкину.

Интеллигент ведь, умница. Университет окончил. И певун какой! Бывало, ссыльные соберутся, Хоменчук как заведет свои украинские песни — заслушаешься.

А как опустился… Зарос весь. Видно, неделю уже не брился, а то и две. И аккуратную курчавую бородку тоже теперь не узнать. Как метла.

А вокруг… И окурки, и горки пепла, и миска с остатками еды, и какая-то одежда навалом.

А главное — глаза. Безучастные. Тусклые. Словно глядит на тебя и не видит. И вообще — неинтересен ты ему. И не приставай. Скверные глаза…

"Как у Фенюкова", — Бабушкин покачал головой.

Ветер ударил ему в грудь. На миг даже задохнулся. Пришлось повернуться спиной к ветру и так переждать несколько минут.

"Да, надо что-то делать, — подумал Бабушкин, когда перед ним опять возникли тусклые, стеклянные глаза Хоменчука. — Но что?"

* * *

На следующий день среди ссыльных только и разговоров было о "пельменном пире".

Каждый ссыльный получил от Бабушкина приглашение. Оно было написано четкими печатными буквами на твердом квадратике картона. И обведено синей рамкой. Из всех цветных карандашей у Бабушкина сохранился только синий.

Утром Бабушкин зашел к Хоменчуку.

Как открыл дверь — в нос сразу шибануло затхлой вонью.

В юрте у якутов под одной крышей и жилье для людей, и хотон — хлев. Разделяет их лишь тонкая переборка. И потому пронизывает всю юрту острый запах коровьей мочи, навоза. И от этого не спасешься.

Перейти на страницу:

Похожие книги