Хоменчук по-прежнему лежал. Все такой же небритый. Помятый. И длинные космы спутанных волос наползают на лоб и на уши. Он был прикрыт какой-то старой облезлой шкурой. Такой облезлой и засаленной, что даже не поймешь: медведь это, или олень, или вовсе — кабарга?
Из-под шкуры торчали ноги в торбасах[7].
— Вот, — сказал Бабушкин. — Приглашаем вас, сеньор, на пир! — и протянул картонный квадратик.
"Сеньор", не вставая, молча взял квадратик, надел пенсне, прочел и так же молча сунул куда-то в тряпье.
— Насколько я понял, сеньор принимает приглашение?! — воскликнул Бабушкин. — Итак, вставайте!
— А зачем? — вяло протянул Илья Гаврилович. — Ведь пир-то в субботу? А сегодня что?
— Ха, — сказал Бабушкин. — До субботы еще три дня. Но ведь пельмени-то приготовить надо. А слуги у сеньора, да и у меня все отпущены. Так что придется самим. В общем, организационный пельменный комитет постановил: всю подготовку пира возложить на Бабушкина и Хоменчука. Вставайте же, сеньор!
Организационный комитет ничего никому не поручал. Да и вообще комитета такого не было.
"Не поднимется", — подумал Бабушкин.
Но, как ни странно, Хоменчук, кряхтя, встал, натянул кухлянку.
Бабушкин даже удивился: как гладко все получилось!
Потом догадался: "Видимо, привычка к партийной дисциплине сработала. Раз комитет постановил — все!"
Они пошли к Бабушкину.
Три дня возились с пельменями.
Надо было приготовить тесто.
Мясо.
Слепить пельмени. Да не пять, не десять, а несколько сотен.
А тут еще выяснилось — перца нет. Ну, хоть караул кричи! Нет и нет.
— А если без?.. — робко предложил Илья Гаврилович.
— Пельмени без перца?! — возмутился Бабушкин. — Это — как пила без зубьев! Приказываю: достать перец!
Совсем загонял Хоменчука, но в конце концов тот все-таки раздобыл перец. И у кого?! У стражника!
И, наконец, наступила суббота.
Бабушкин с утра долго убирал "балаган" — так якуты называют юрту.
Земляной пол он подмел. Тщательно, как, наверно, никогда его здесь не подметали. Попросил у хозяина оленьи и коровьи шкуры, расстелил их на полу и на лавках. А несколько красивых соболиных шкурок повесил на стену.
Вместе с Ильей Гавриловичем камелек почистил. И шесток глиняный тоже почистил. И дров побольше подложил в камелек. Вернее, не "подложил", а "подставил". Потому что якуты дрова ставят. Вертикально, под самой трубой. Сперва это удивляло Бабушкина, потом привык. Вроде бы так даже и лучше.
Вскоре собрались все ссыльные — четырнадцать человек.
На огне уже бурлил котел. С улицы Бабушкин внес мешок с пельменями. Они замерзли — хоть топором руби.
— Приглашаю к остуолу, — сказал Бабушкин.
Он теперь любил ввернуть якутское словечко.
"Остуол" — это по-якутски "стол". Похоже, только гласных больше. Бабушкин уже подметил: якуты всегда в русские слова вставляют много лишних гласных.
Ссыльные сели к "остуолу". Глотали острые, в масле, мягкие и вкусные комочки, запивали кисловатым, чуть хмельным кумысом и похваливали поваров.
— Это не я. Это — Илья! — отвечал Бабушкин и смеялся: вот, даже в рифму говорить стал.
Смеется Бабушкин, а сам все на Хоменчука поглядывает. Тот принарядился, побрился. И даже космы кое-как подровнял. Вертится по юрте: одному подай, у другого забери. То масла подлей, то дровишек добавь.
"Вот, — радуется Бабушкин. — Суетится. Это хорошо! Только глаза все такие же. Или чуть веселее?"
Один из ссыльных — студент Линьков — стал читать стихи.
Потом кто-то запел про ямщика, как замерзает он в глухой степи.
А потом и Бабушкин запел свою любимую:
Поет Бабушкин, кое-кто из ссыльных подпевает. А Бабушкин нет-нет, да и глянет украдкой на Хоменчука. Ведь какой певун! Неужели утерпит? Неужели не присоединится?
А Хоменчук будто и не слышит песен. Сидит, молчит. О чем-то своем думает.
поет Бабушкин.
Неужели Хоменчук так и не подтянет? Так и промолчит?
Кончил Бабушкин. Все зашумели, заговорили.
И тут встал Хоменчук. Поднял голову, глаза прикрыл.
Все сразу умолкли, только его и слушают. А голос у Хоменчука густой, как сметана. И сочный, как спелый арбуз.
"Ага!" — радуется Бабушкин.
Поздно разошлись ссыльные по домам.
Бабушкин лег, но, хотя устал, не спалось.
И все слышался в темноте густой бас Хоменчука.
"А что глаза — это ничего. Не все сразу. Главное лед тронулся".
Вскоре выяснилось: рано Бабушкин радовался.
"Пельменного" заряда хватило Илье Гавриловичу всего на два дня. А уже на третий — он снова лежал, прикрывшись облезлой шкурой, вялый и безучастный. И глаза у него по-прежнему были тусклые, неподвижные. Рыбьи глаза. И даже космы опять на лоб лезли. Будто уже успели за три дня отрасти.
"Так, — подумал Бабушкин. — Вот, значит, какая петрушка…"
И опять вспыхнул перед ним сверкающий в ночи факел…