Сара прижалась ко мне, и я вдруг понял, что говорю почти шепотом. Даже не знаю почему. Возможно, из уважения к ее горю, а может, мне просто не хотелось, чтобы мой голос потревожил ее внезапное спокойствие.
— Скажи, а что ты чаще всего вспоминаешь, когда думаешь о своей матери?
Это был не ритуальный вопрос. Похоже, Саре действительно хотелось услышать ответ. Словно она и вправду не прочь была узнать историю моей жизни.
— Чаще всего? Время с семи до восьми вечера, каждый день.
— Почему?
— Она выпивала джин с тоником. Ровно в семь. Один стакан. И на этот час становилась самой счастливой, самой веселой женщиной из всех, кого я знал.
— А потом?
— Потом? Грустной. По-другому и не скажешь. Она вообще была очень грустной, моя мама. Из-за отца — да и из-за себя тоже. Будь я ее лечащим врачом, прописывал бы ей джин с тоником по шесть раз в день. — На какое-то мгновение мне даже показалось, что я вот-вот расплачусь. Но это прошло. — А у тебя?
Ей не нужно было надолго задумываться, но она все равно выждала какое-то время, прокручивая воспоминания в голове и заставляя себя улыбнуться.
— А у меня о матери счастливых воспоминаний нет. Она начала трахаться со своим тренером по теннису, когда мне было двенадцать, а следующим летом исчезла вообще. Самое лучшее, что когда-либо случалось в нашей жизни. Мой отец… — она даже закрыла глаза от теплоты воспоминания, — учил нас с братом играть в шахматы. Нам тогда было лет восемь или девять. Майкл был очень сообразительный — схватывал все на лету. Я, конечно, тоже была девчонка толковая, но Майкл все равно был лучше. Пока мы учились, отец играл с нами без королевы. Он всегда играл черными и всегда без королевы. И даже потом, когда у нас с Майклом стало получаться все лучше и лучше, он все равно не ставил ее на доску. Так и продолжал играть без королевы, даже когда Майкл начал ставить ему мат в десять ходов. Дошло до того, что Майкл тоже стал играть без королевы и все равно выигрывал. Но папа упорно стоял на своем, проигрывая партию за партией, и так ни разу и не сыграл полным комплектом фигур.
Она рассмеялась и откинулась назад, опершись локтями о землю.
— На пятидесятилетний юбилей отца Майкл подарил ему черную королеву в маленькой деревянной коробочке. Отец не смог сдержать слез. Правда, странно? Видеть, как твой отец плачет? Я думаю, ему слишком нравилось наблюдать, как мы набираемся опыта и сил. И нравилось наблюдать, как мы побеждаем.
И тут слезы подкатили гигантской волной и с грохотом накрыли ее худенькую фигурку, сотрясая так, что она едва могла дышать. Я лег рядом и обнял ее: крепко прижал к себе, защищая от всего, что творилось вокруг.
— Все хорошо, — шептал я. — Все хорошо.
Но конечно же, все было плохо. Еще как плохо.
16
Пражский рейс был охвачен паникой из-за бомбы. Никакой бомбы, но очень много паники.
Мы только-только расселись по креслам, как из динамиков раздался голос пилота, приказывающий всем пассажирам покинуть самолет — и как можно скорее. Никаких вам «леди и джентльмены, от имени компании “Бритиш эруэйз”» или чего-нибудь в этом роде. Просто выметайтесь, и в темпе.
Нас загнали в какой-то сиреневый отстойник, где стульев оказалось на десяток меньше, чем пассажиров, никакой музыки, да к тому же не разрешали курить. Хотя мне лично как раз разрешили. Обильно наштукатуренная дамочка в униформе велела немедленно потушить сигарету, но я объяснил, что я астматик, а сигарета — мое травяное лекарство для расширения сосудов, которое мне предписано принимать в стрессовых ситуациях. Естественно, я тут же стал объектом всеобщей ненависти, причем курильщики явно ненавидели меня сильнее некурящих.
Когда же мы наконец прошаркали обратно в самолет, все пассажиры, как один, заглянули под свои кресла, опасаясь, что полицейская собачка именно сегодня подцепила насморк и куда-нибудь завалилась та самая маленькая черная сумочка, которую так и не нашли саперы.