Полная дородная блондинка в синей вуали и белых перчатках прослезилась, увидев дочь. Плакала она о том, что Елена уже взрослая, а она сама стареется.
— Похудела, не ешь, должно быть, — сказала она, осматривая дочь. — Что за женщина! Никаких бедр. Фигуры нет. Как тебе нравится вуаль? Новость.
Дама говорила, бестолково перескакивая с предмета на предмет и заранее оживленная тем, что ждет ее за границей.
— Не нравится мне это, — произнесла она тем же развязным тоном, каким говорила о билетах и о гостинице. — К чему тебе учиться? Не люблю университетов. Умнее, чем мать, не будешь, да и не для чего. Поезжай со мной заграницу.
Но тут же спохватилась, что это будет неудобно, и промолвила:
— Впрочем, для чего тебе ехать? Людей пугать. Который час?
Генеральша заспешила, протянув дочери руку в пахучей белой перчатке; та молча поцеловала. В коридоре дама с добрым, лицом сделала генеральше неприметный знак и, уведя в какую-то комнату, принялась тревожно жаловаться на девушку.
— Я говорила. Я предсказывала. Что я могу? — повторяла генеральша, слушая жалобы на нездоровье, бессонницу и худобу.
Мать уехала и до позднего вечера таскалась по магазинам, пока их не закрыли. Утомленная, задыхающаяся, с начинающейся мигренью она вернулась к дочери. С трудом поднялась в третий этаж, громко браня лестницы, и резко позвонила. Дорогой она думала о том, где надо быть и что купить и обратилась к горничной:
— Дома… корсетница?
Генеральша так рассердилась на свою ошибку, что напустилась на дочь:
— Что ты в темноте сидишь и колдуешь? Зажги, сделай милость, хоть свечку. Я себе лоб расшибу.
Потом охая села в кресло и, расставив полные колени, принялась в упор разглядывать дочь. Вошла хозяйка и тоже присела.
— Ты здорова? — бухнула генеральша.
— Да, мама.
— Может быть, ты сумасшедшая — так ты скажи.
Дочь слабо улыбнулась, покраснев от обиды; ей было стыдно за мать перед хозяйкой
— Поедем завтра к доктору. Какой у вас здесь знаменитый? — обратилась она свысока к хозяйке. — Впрочем, узнаю в гостинице. Пусть доктор посмотрит тебя.
— Я здорова, — не поднимая глаз, красная от обиды, ответила дочь.
— Тут ничего такого нет. Болезнь, как всякая другая. Теперь, говорят, хорошо лечат гипнотизмом. Может быть, ты сошла с ума, только не знаешь про то, а он тебя вылечить. Я знала одного — как его? — тоже гипнотизмом лечил, еврей. Булавку отыскивал. Поедем. Я буду спокойна.
Дочь встала и пошла к выходу.
— Ну вот подите! — сказала со вздохом генеральша. — Сиди, сиди. Не буду. Только уж, если окончательно сойдешь с ума, пеняй на себя. Вот она свидетель.
На другой день вечером генеральша уезжала за границу; дочь провожала ее. За генеральшей бегали два носильщика, носили узлы, пакеты, свертки, картонки. У нее самой; была в руках большая картонка с шляпой которую она никому не доверяла. Генеральша громко кричала и беспокоила всех, кого могла. Прозвучал звонок. Стоя на площадке спального вагона, она перекрестила дочь и протянула ей руку в белой, уже грязной перчатке.
Елена Дмитриевна, подняв на нее глубокие черные глаза, тихо, как бы вскользь, заметила:
— Я тебя ненавижу, мама.
От неожиданности генеральша выронила свою драгоценную картонку, и какой-то господин, подхватив, ловко швырнул ее в окно уже тронувшегося поезда.
Вид двигающихся вагонов, суета и низкие строения за вокзалом вызвали в девушке странные желания. Ее потянуло уехать куда-нибудь. Чудился город, лежащий на высоком берегу Волги; хотелось увидеть ровные пространства — безотчетно печальные, немые, одинокие. Она затосковала по колокольному звону, который под вечер доносится за пять верст из едва видимого монастыря. Такой звон она слышала в детстве; ей казалось, что она оживет при нем.
— Я уезжаю в Ярославль, — сказала она хозяйке.
— Зачем в Ярославль?
— Так.
— Надолго?
— Да. До осени, — ответила Колымова.
Она быстро собралась и уехала. Всю ночь простояла у открытого окна вагона. Ветер, как живой, ласкал ее. Светила ясная, нежная, безгрешная луна. Весь мир был погружен в прекрасный зыбкий сон. Стучали колеса, в их стуке было что-то лунное. «О, Боже, — шептала девушка, — пройдут миллионы лет, и так же будет светить луна, и так же нестись ветер, о, Боже». Она молилась без слов и плакала без слез. Лиловая дрема нависла над всей вселенной, и сквозь нее медленно проносился сонный бормочущий поезд. «О, Боже, я счастлива, я плачу. Помоги мне. Боже...» — шептала девушка. Поезд останавливался, и свистели сумасшедшие соловьи: так на каждой станции. Представлялось, что один и тот же соловей гнался за паровозом с самой Твери и громко свистел на станциях, отдыхая вместе с поездом. Казалось также, что во время движения он сидел на крыше, и его голоса не слышно за сонным железным бормотаньем…