Оленька, родная, вот уже третий день лежу и совершенно обессилел. Писать приходится карандашом – на согнутых коленях, под листочком бумаги тяжелая книга – воображаю, как должно получиться неразборчиво и грязно. У меня что-то скверное с дыханием, настолько беспокойное, что ничем другим не могу быть занят. Когда дышу через рот – впечатление, будто в горло с болью впивается режущая, обжигающая, чересчур свежая струя, и перед необходимостью, ежесекундной, вдохнуть – отвратительное, беспомощное ожидание. Пробую закрыть рот, даже насильно – рукой – но после короткого успокоения кажется, что задыхаюсь, и тогда страшно. Так, по целым дням, напряженно и скучно занят собой, всё время меняю способы дыхания, пока стремительно не засну, хотя перед тем заснуть представляется чудом. Ради самого короткого отдыха становлюсь необычайно изобретательным: нарочно дышу на простыню, которую прижимаю к губам – тогда от нее теплый, спокойный, не режущий прохладой воздух. Но обман раскрывается: дышать скоро нечем.
За эти дни, кроме доктора, всё более недовольного, никого у меня не было. Пожалуй, одному и лучше: мне стыдно не быть с людьми, как обыкновенно, как себе поставил – приветливым, добрым, справедливым – а это невозможно, если что-нибудь непрерывно, по-мелкому, мучает. Никакой терпеливости нет на свете, она у невиданных, небывалых героев, я же не могу улыбнуться, если плохо – и при улыбке, вынужденной последним тщеславным усилием, всё равно внутри некрасиво. Потом станет жаль, что испорчена в чьих-то глазах моя безукоризненность, возможное впечатление покорности и мужества, покажется, что геройствовать просто, и отказаться пропустить случай было легкомысленно. Но как представил себя раньше, во время, когда всё, кроме надоедливой боли, вполне второстепенно. И, однако, эти рассуждения неверны, ничего не стоят, если придете, Оленька, Вы. Знаю, с Вашим появлением буду избавлен от невыносимой многодневной напряженности и без старания, без геройства оживу, как всегда переполненный одним Вашим присутствием. То, что мучило, не уйдет, но представится посторонним, как замороженный палец, который режут, и, может быть, такое странное преобладание чего-то важнейшего над нашим кровным лучше всего объясняет, откуда берутся чудеса.Не правда ли, мой друг, в болезни больше, чем обычно, дозволенного, и особенно хочется себя развязать. Слечь – это целый переворот, ломка привычек и стеснительных правил, своего рода освобождение. Ждешь здоровья, а в нем новый переворот и новое освобождение. Принятые когда-то решения забыты, значительное уменьшается, и многое, что скрывалось, выходит наружу. До чего ненужным покажется именно скрывать, себя уродовать и душить добровольной тайной. Как легко и своевременно тогда сказаться – еще кусочек свободы. Оленька, Вы уже напуганы, Вы боитесь непоправимых слов и немножко за меня стесняетесь. Вы неправы: не забудьте, что пишу Вам, занят Вами, значит, я – обыкновенный, забывший о болезни и свободе и с вечным страхом оказаться в тягость. Нет, хочу, наконец, предложить то, о чем долго раздумывал в трезвые здоровые дни, и было бы глупо и невыгодно пугать – Вы сейчас поймете, почему.