— «Что-то нечеловеческое — смерть — ломится в дверь, и надо удержать ее. Он ухватывается за дверь, напрягает последние усилия… Последние, сверхъестественные усилия тщетны, и обе половинки отворились беззвучно.
«Да, это была смерть. Я умер — я проснулся. Да, смерть — пробуждение», — вдруг просветлело в его душе, и завеса, скрывавшая до сих пор неведомое, была приподнята перед его душевным взором. Он почувствовал как бы освобождение прежде связанной в нем силы и ту странную легкость, которая с тех пор не оставляла его… Наташа… видела эти страшные, более для нее несомненные, нравственные признаки. С этого дня началось для князя Андрея вместе с пробуждением от сна — пробуждение от жизни. Ничего не было страшного и резкого в этом относительно медленном пробуждении. Последние дни и часы его прошли обыкновенно и просто…»
Другими словами — умиротворение, уход в небытие и краски зари, как вечные отблески жизни. Смерть почти без страданий, простая и благородная.
— Да, так, несомненно, Арсений Васильевич. Но это не касалось собственной жизни и смерти Толстого. «Надо победить смерть — не смерть, а страх смерти…» Эту запись в дневнике сделал он, столько раз переживший смерть своих героев и страдания до полной ясности. Помните, Наташа Ростова и княжна Марья плакали после смерти князя Андрея от благоговейного умиления, охватившего их души перед сознанием простого и торжественного таинства смерти, совершившегося перед ними. И вдруг как будто все вспять в душе Толстого, и пятнадцать последних лет жизни на исходе каждого дня, в надежде на день завтрашний, он постоянно записывает эти невероятно трудные для всякого человека «е. б. ж.» — если буду жив… Страшился, а что же будет потом, что будет там?!
— Может, он не знал до конца самого себя и страшился своего полного исчезновения, и не только физического?
— Нет, Толстой знал, что он феномен, человек редкий в роду человеческом, обладавший высшей мудростью — образным мышлением. Но он также сознавал и другое, что все глупости, пороки, все зло, что совершается, идут от того, что человек в жизни не открыл еще самого себя до конца. И в этом смысле, именно только в этом, Толстой не знал и не мог знать о себе все. Как художник, как личность — он был титан. Но сколько надо было иметь самоотверженности, чтобы жить с ним рядом, служить до героизма (чего стоило Софье Андреевне разобрать лишь почерк его!), до самоистязания служить литературной работе его и не знать, что он за человек, так его и не постигнуть до конца, потому что и в слабостях он оставался Толстым, великим среди живущих. Он был строгим, взыскательным «генералом» в литературе, очень требовательным к своим коллегам-писателям. Помните, как он говорил Чехову: «Пьесы у вас слабые, по-моему, а вот рассказы! Я вслух их читаю. Есть прелестные». И этот же беспощадный Толстой низвергал со своей высоты Шекспира, бранил музыку Бетховена за утонченность, а Гоголю за некоторые статьи ставил просто-таки не выше единицы. И в этом он был тоже Толстым, жестким в поисках истины, беспокойным, неожиданно резким и не терпящим возражений. «Ну, хорошо, ты будешь славнее Гоголя, Пушкина, Шекспира, Мольера, всех писателей в мире, — ну, и что же?»… Надо сейчас ответить: если не ответишь, нельзя жить…» Вот так думал Толстой. Истина — превыше всего. Ради нее готов на все: отказаться от дружбы, уйти из дома, отдать землю крестьянам, гонорары — народу. Да, истина дороже… И это тоже был Толстой. Великий и непостижимый. Это и есть диалектика его жизни.