Тима слышал от отца о народовольце Устинове, сосланном в Сибирь на каторгу. Убежав с каторги, Устинов два года скитался в тайге, его застрелил в спину деревенский стражник «за подстрекательство крестьян к бунту».
У отца даже хранилась небольшая брошюрка Устинова, где он популярно излагал устройство вселенной. А оказалось, Устинов — святой.
— Устинов кто? Революционер, да? — не совсем уверенно осведомился Тима.
— Говорят тебе, мученик! — рассердился Васятка.— Ухов — тот революционер, а этот сам от себя ходил. А цепь заместо вериг таскал. Он против попов был, так они ему за это настоящих вериг не продали,— и, натянув поглубже шапку, приседая, лихо крикнул: — А ну, други, напрямки, кто за мной?
Почти сидя на лыжах, Тима катился вслед Васятке в облаке сухой снежной колючей пыли. Было такое ощущение, словно мчится он по вспененной белой стремнине бешеной горной реки, проскакивая рядом с твердыми, как скалы, стволами лиственниц. Ослепленный снегом, задыхаясь от тугих струй леденящего ветра, ужасаясь от мгновенной близости деревьев и бездонной крутизны падения, подбрасываемый на ухабах, Тима катился вниз, обессилев от скорости и страха, но все же сохраняя в сознании единственное: «Нет, ни за что не раздвину ноги, чтобы задом зарыться в снег и этим остановить падение. Лучше разбиться о дерево, чем это».
И все-таки в самом конце спуска ноги его разъехались. Несколько мгновений он чувствовал, как колко шуршит под ним снег, потом Тиму с силой что-то поддало снизу — он ткнулся головой в сугроб и, утопая в нем, перекувырнулся, словно затянутый в водоворот. Выброшенный наружу, боком съехал по снежному насту и застрял в прибрежном кустарнике. Тима не ушибся при падении, но во всем теле чувствовал опустошающую слабость, как это бывало во сне, когда снилось, что летишь и потом вдруг низвергаешься вниз и просыпаешься.
Тима не спешил встать и терпеливо ждал, пока небо и снег перестанут тошнотно вращаться, а руки и ноги снова сделаются своими.
Река лежала в берегах, как бесконечная гладкая дорога. Каждая выдолбленная во льду лунка была накрыта от снега шалашом из еловых ветвей. Отдышавшись, Тима подобрался к одной из лунок и, просунув голову в шалаш, заглянул в прорубь. В зеленоватой воде кишели рыбы, и у всех у них жадно шевелились жабры. «Дышат»,— подумал Тима и вспомнил, как однажды он и его друг Яша Чуркин освободили задыхающихся рыб из затхлой воды садка и как потом гордились этим, считая себя самыми добрыми людьми на свете, хотя прокопать к реке канаву было значительно легче, чем коммунарам долбить твердый, словно литой из стекла, трехаршинный лед, тупя о него железные кайла и пешни. Значит, добрых людей после революции стало на свете очень много. Тима сказал Васятке:
— Хочешь, я тебе свои варежки подарю? А то ты с голыми руками — простудишься.
— На кой! — беспечно ответил Васятка.— Медведь всю зиму босой ходит, а не простужается. А заставь его месяцок в валенках походить, враз осопливеет. Голой рукой в лесу работать сподручнее, а я в коммунном отряде за дровами числюсь,— и похвастал: — За мной даже топор записан, который прежде Прохорова был. Так он каждый раз теперь тревожится: приду из леса, а он по лезвию ногтем — не ступил ли. Ухов объяснял: это у него от непривычки понимать общую собственность.
Тут же на берегу были сложены в поленницу мороженые щуки, таймени, сомы, муксуны. Разинутые щучьи пасти были так густо усеяны зубами, что напоминали надорванную подошву, утыканную гвоздями. А белые пасти сомов походили на ледяные гроты.
Взяв в руки по рыбе и постучав ими друг о друга, Васятка сказал печально:
— Крепко сморозились, а нам не еда. Нет соли, без нее ухи не похлебаешь. В город подарим, для Красной гвардии: ей соль, говорят, дают... Вот подрасту еще маленько и наймусь в Красную гвардию за винтовку, буду самогонщиков ловить, чтоб хлеб на вино не переводили. Мы в коммуне одного самогонщика поймали. Судили своим судом, У нас казнь на все нарушения придумана. Видал, на конторе черная доска висит? Чуть что — враз Ухов на ней мелом напишет. А после ходи, жмурься.
— А про тебя чего-нибудь писали? — спросил Тима.
— Нет, — сконфуженно ответил Васятка,— писать не писали, а на обчестве один раз говорили, это когда я коню хвост на леску обдергал.
— Ну и что потом сделали?
— Леску реквизировали — и точка. Но отец отстегал крепко, хоть в коммуне запрещено ребят бить. Но я смолчал. Зачем на обчество отца тягать? Все равно его верх надо мной будет,— и похвастался: — Мы, коммунарские, на всё новые правила жизни заводим.
И эти слова Васятки вызвали в памяти Тимы властную фразу Петьки Фоменко: «Мы, затонские, постановили». И Тима с тревожной завистью подумал: «Когда же я буду, как они? У всех есть это — мы. Только я один, выходит, сбоку припека».
В бездонной небесной высоте висело медного цвета солнце. Блистал голубой скорлупой снег. Тайга простиралась беспредельной чащобой. И каким крохотным казался в этом гигантском пространстве человек!