Так приближается Штирнер к той грани, за которой начинается жизнь, как богоборчество, по этой грани он никогда не переходит. Штирнер только отрицает Бога, но не борется с Ним. Штирнер не может бороться с Богом, потому что он не знает Его: он протестует против Бога, как необходимости, не ведая, что необходимость есть отрицание Бога и что Бог утверждается, как свобода, и что религиозная жизнь есть самоутверждение личности в абсолютной свободе.
Любопытно, однако, что Штирнер, несмотря на свой воинствующий атеизм, порою неожиданно приближается к идеям современных мистиков Так же, как и они, он относится отрицательно к любви, как долгу, но в тоже время у него есть намеки на возможность свободных союзов в свободной любви. Так напр., он, в одной из полемических своих статей, указывает на «влюбленную пару» и на «веселые детские игры», как на примеры эгоистических союзов.
Мы остановились именно на Штирнере, потому что он является наиболее последовательным и глубоким из позитивистов, вступивших на путь анархизма. Сумел ли он указать на те условия, при которых индивид становится во истину свободным?
Нас не интересует в данном случае социологическая сторона его учения. Утопический характер его системы уже раскрыт научной критикой. Допустим, что его утопия осуществилась, допустим, что «единственный» торжествует в плане социальном, но сумеет ли он победить необходимость, которую Штирнер отождествляет с Богом? Бессмертен ли индивидум? Свободен-ли он от страдания? Все-ли принадлежит ему, как познающему индивидууму? С индивидуума срывается маска торжествующего победителя: человек опять в плену.
Макса Штирнера называют предшественником Ницше. Однако автор «Der Einzige und sein Bigentum» недостоин развязать ремень на ноге гениального провидца, завершившего европейскую культуру делом новой любви, что возникла так неожиданно по ту сторону морали.
Каким несовершенным кажется учение Штирнера при пылании нового светоча, который указывает путь Заратустры. На этих новых путях утверждения изначальной личности мы видим одинокую тень Ибсена, одинокую тень, неустанно идущую к заветной цели последнего освобождения. Ибсен оставил нам скрижали, на которых идеи запечатлены кровью. Вспоминаешь невольно признания Ницше, что «из всего написанного он любит только то, что написано кровью».
Слова пророка – слова избранника. Если Ницше был завершителем, «декадентом» европейской цивилизации девятнадцатого века, отчаявшегося в успехе своего «нигилистического прогресса»; если Ницше был – искуплением для атеистической Европы: Ибсен явился, как «зачинатель» повой культуры.
Поэты и мудрецы, познавшие жизнь, как путь к последнему освобождению, должны религиозно полюбить Ибсена. Театр Ибсена уже храм. Мятеж Ибсена уже всемирная революция.
Ибсен – это уже несомненно теперь – более, чем поэт.
«Я стыжусь – говорит Ницше – что еще должен быть поэтом!»
В Ибсене мы имеем того, кто уже преодолел искусство: искусство для Ибсена путь, а не цель.
Искусство – это крылья, на которых Ибсен пролетает над «миром печали и слез». Но Ибсен не оставил мира таким, каким, он был до него: после Ибсена мир изменился. Ибсен заставил пошатнуться то, что стояло, как незыблемое. Он преодолел упорство вещей. Он вернул вещам их изначальную реальность, «ибо – как говорит Ницше – все вещи крещены у источника вечности и по ту сторону добра и зла».
Анархизм – это кратчайший путь к источникам жизни, где мы должны изведать радость утверждения личности.
Анархизм – отрицание «механического понимания мира» во имя полноты освобождения, за пределами необходимости, там, где возникает любовь Ницше к преображенному человеку.
Ницше – освобождение личности; Ибсен – утверждение личности. Позади нас остаются «привидения», кошмар борьбы «врага народа» со сплоченным большинством, «кукольные домики»; мы уже переходим мостик, на который не решался вступить Росмер; мы – «в борьбе за престол», в чаянии «пробуждения мертвых».
Кажется, что самые травы и стебли, которые топчет нога нового путника-искателя, тянутся к солнцу-свободе; кажется, что птицы изменили свой полет: крылья перестали чертить туман низины и от тусклого зеркала озер устремились к первоисточнику света.
Теперь уже стыдятся «устраивать» жизнь, потому что «время близко», когда, падет блудница, с которой – как сказано в Апокалипсисе – «цари земные любодействовали», и от «великой роскоши» которой «куппы земные разбогатели».
Вавилон государственности и социального «порядка» не выдержал гневного взора Ибсена. Не только разрушаются, как кукольные домики, мирские установления, но распадаются все нормы, которые еще вчера созидались и охранялись с такою смешною серьезностью.
К великому удивлению неожиданно прозревших слепцов оказывается, что гибель старых норм и всяких «пожилых истин» ведет не к хаосу, а к новой гармонии: в идее нормы мы открыли – благодаря Ибсену – начало динамическое. То, что было неподвижным, как статика и догмат, ныне приобретает величайшее ускорение в полете вместе с солнцем к какой-то иной звезде.