Так вот, командовал батареей капитан Гуров — совсем, можно сказать, юноша, фигурой вроде веточки, ладный такой, он даже материться не любил, за это ругачим большой втык давал, а смеялся хорошо, зубы белые, наши сестрички из медсанбата умирали по нему. А он только шутки шутил: «Красавицы-девочки, я вас всех люблю, но немецкие танки больше!» Так вот чутье у него было насчет немцев, не знаю, как назвать, — на колдовство это было похоже.
Можно сказать, черт в нем сидел насчет чутья. Или бог — как уж тут разобраться! Бывало, ночь — глаз коли, за нуждой пойдешь, так своего главного документа не увидишь, а орудия надо ставить на прямую наводку против танков. Приказ получен от начальства, и никуда не денешься, голосовать за и против не приходится. Комбат Гуров вел орудия на огневую позицию сам, всегда самолично, никому этого дела не доверял, потому что раз под Киевом один зеленый лейтенант наш по большой близорукости два своих орудия в расположение немцев впер, от пулемета погиб смертью храбрых, а от расчетов с гулькин нос осталось.
У Гурова талант был самый главный на войне — авось да небось терпеть не мог, дуриком стрелять не признавал, грудью на осколки, как бык слепой, не лез, воевал спокойно, вроде работу делал. И до самого конца войны ни разу не видел я, чтобы растерялся он, умом ошалел, в лице изменился, хотя в переделки попадали такие, что дьявола от страха затошнило бы, ежели б тот ад боя одним глазком увидел, а черти поносом бы изошли.
Так вот, ведет он ночью, бывало, самолично орудия на прямую наводку, и тут слышим — его команда: «Стой!» Видим, комбат Гуров обходит орудия и командирам взводов тихо, без напряжения горла объясняет: орудия, мол, через поле дальше не стоит вести, а надо повернуть от перекрестка налево, метров двести проехать краем леса и потом — вперед. Кто-нибудь из командиров взводов попытается иногда умно сказать: «Через поле ведь ближе, товарищ капитан». А он: «Заминировано». — «Как вы можете знать, товарищ капитан, разве видно ночью?» А он: «Я чувствую, что поле заминировано». Сначала удивлялись мы, даже считали его комбатом с приветом, а он после всегда прав оказывался, и крепко зауважали мы его.
Однажды цельный день приказа ожидали из полка и не дождались, а он все ходил по огневой, хмурился и вдруг ни с того ни с сего скомандовал батарее немедленно сняться с опушки леса и зачем-то занять другую позицию в соседнем леске — на том же танкоопасном направлении. Засветло, помню, снялись мы всеми орудиями, только тылы и кухню на старом месте оставили. А через час на новые огневые наш старшина примчался на одной повозке, с разбитой кухней, с головы до ног в крови и рассказал: как только мы снялись, налетело на лесок с полсотни «юнкерсов» и разбомбили старые огневые вдрызг. Вот какое чутье у капитана было…
Дошли мы с комбатом Гуровым до Германии без глупых потерь. И я, как видишь, живой. За Зееловские высоты он Героя получил, а восьмого мая убило его пулей в грудь. Какая-то недобитая сволочь из окна стреляла, когда он в «виллисе» ехал. А мы вроде с ума сошли — развернули батарею и лупили по этому дому, пока одни головешки остались. Да разве воскресишь?.. Давай помянем моего комбата, умницу, офицера золотого. Давай встанем и чокаться не будем. Ты уж извини, сдержаться не могу. Для меня этот день — слезы. Нельзя его праздником считать. Не могу…
Старшина Кочкин
Лето, сорок второй год, пехотное училище в Актюбинске.
Помню, он ходил скользящей, почти танцующей походкой, опрятные его сапожки были зеркально начищены, гимнастерка расправлена ремнем, ровно натянута каждой складочкой, круглая загорелая шея тщательно, до морщинки вымыта, протерта цветочным одеколоном (этот запах мы чувствовали), и весь знойный день занятий старшина казался нам несокрушимым, пугая своей неиссякаемой энергией, своим всевидящим оком. Издали завидев на плацу вялую фигуру курсанта, изморенного вконец солнечным пеклом, он начинал кисло морщиться, затем, решительным шагом выйдя навстречу, обращался с едкой насмешливостью:
— Почему не приветствуете старшего по званию?
— Не заметил, товарищ старшина, извините.
— Я вас заметил, а вы меня не заметили? Это что, ваша система? Тогда стойте и слушайте сюда! Поч-чему производите такое отвратительное впечатление? Смотреть на вас тошно. Поч-чему так безобразно ходите? Двигаться ястребом надо, с достоинством, яс-сно? А вы деталями пыль подымаете, как телега без одного колеса! Ремень-то на вас что изображает? Беременность или шлею под хвостом на старом мерине? — Старшина брезгливо дергал курсанта за ремень, и его рябоватое лицо делалось презрительным. — С-стыдно! Как фамилия? Что? Молчать! Такой разгильдяйской фамилии нет в моей роте! Уходите с глаз долой, видеть вас невозможно. Отставить! Кто так учил подносить кочергой руку к пилотке? Смотреть сюда!
И, мрачнея светлыми глазами, он с какой-то стальной удалью подносил огромный, как кувалда, кулак к виску и мгновенно разжимал его, выпрямляя пальцы у козырька, слегка подав грудь вперед.
— Яс-сно?
— Я стараюсь, товарищ старшина.