Точно гипсовый труп, белизною лица, темно-бронзовым сверком пробора вырезывался на заборе; и только живели его неживые глаза, точно ввинченные бриллианты — в такие же ввинченные бриллианты, которые из-за забора стреляли в него.
Над забором, как кошка горбатая, в режущем скрежете жолоба, скалясь, готовилась прыгнуть за гвозди забора — Леоночка!
Миг, и Леоночки — нет, иностранец же, взмахом цилиндра черпнув бурю, уже тащился сутуло, оскалясь в снега.
И тащились по снегу меха.
Фрр —
— и все перестроилось, —
— только морковный, кисельный и синий процвет, как неясные пятна в потопе, обрушенном на Никанора; стоял: отдышаться не мог, трепачка наддавая зубами; и — перкал, и — перкал, и — перкал.
Из гребней какой-то под ухо:
— Пардон! — Я — Мердон: господина в цилиндре, Мандр…
«Ррр!» — буря.
Он — не расслышал.
Расслышал:
— Разыскиваю.
И какой-то прохожий:
— В цилиндре?
И — выбросил руки в метель:
— Вон — идет…
И все странно, ужасно, разъялось в душе Никанора.
И вспыхнула цепь фонарей, а из морока снежного черный мотор с перекрестка проглазил, свернув в ор — и в деры пустых рукавов.
Все же к — «ней»: все же — впустила.
Ну — вид! Грудь — дощечка дрежжащая; точно раздавлена:
— Вы-то — при чем?
— Леонора Леоновна, — я… Вы напрасно меня понимаете…
Так трепанул он рукой, что манжетка бумажная, вылетев и описавши дугу, тараракнула в пол.
А она:
— Домардэн: публицист из Парижа…
— И все!
— И — не думайте…
— Думайте все, что хотите…
— Все — вздор.
Узкогрудой дурнушкой захныкала:
— Жалко его!
Да и он, Никанор, прослезился:
— Вы — что?
Он — шарк, бац — вверх тормашками: в дверь; и — ходил с той поры без манжетки.
С тех пор у нее разгулялась метелица злая в душе; на кого опрокидывала раздраженье, того как кусали мурашки.
С этого ж дня горячил ее вид Никанора; бедняга присутствием в доме гневил; своим носиком пренебреженье оказывала; и перчатку натягивала, убегая из дому, — с насмешкой; а то начинала шарахаться, будто за ней, прищемивши кольцом своим нос, негритосом гоняется он.
Раз, напав из теней, защемила: на коже ее коготочки остались:
— Язык за зубами держите!
— Эк як, —
— затрещала кровать, —
— потому что он видел, — с какой осторожностью взвешивала свое слово пред мужем и как, подойдя к кабинету с опаской, глядела на дверь кабинета; и — мимо на цыпочках шла…
На прерыв отношений ответил удвоенной предупредительностью.
Тут живи, — когда —
— брат, —
— брат, Иван,
— Леонора Леоновна,
— Тителев, —
— каждый врезался; и каждого врез — перерезывал: каждого; так что душа — перерезалась; странно, дрежжали разъятые части: в метель из метели…
Да, да, — угоняется смысл, угоняется смысл отношений; и смыслы истории — рушатся.
Ветер в трубе, точно мучаясь, плачет о том, что уже ничего нет святого: последняя ставка!
«Хлоп» — крыша железная; с нею история, как от пенечка Терентия Титовича — «тарарах!».
«Дзан» — защелкало с крыши; он рушится в сны; допроснуться не мог; и — стучало —
— стучало —
— стучало: под дверью!
— Войдите!
В открытых дверях — милолицая крошка стояла в мехах; и — малютила глазками.
Видела: даже предметов не видно; дымищи заухали.
А из расклоченной дряни расклоченный кто-то, ерошась, пленительно ей продобрил:
— Так чч-то, — милости просим в хоромы мои!
И — стал взабочень он.
В представленьи его Серафима росла, как гигантша.
Гигантша
И шубку состегивая, Серафима страдательный бросила взгляд; и оправила платье, какое-то пышное, круглое: цвет — хризолитовый, с искрой златистою; села на стулик; косынку — на плечи:
— Я шла, — начала; и оправила волосы: русые, с отсверком золота, тупясь:
— А вы?
— Я?
И за папиросой: глазами показывал, будто дичины с мешок настрелял: ее крепко любил, но стыдился: прорезывалось из доверия странное, чорт дери, чувство: любовь из любви, эдак-так, эдак-так!
— Я давно замечаю: судьба посылает меня на расхлеб; не завариваю, а — хлебаю; по дням тащу с кряхтами!
Слушала сосредоточенно: в муфту:
— Брат — раз! Леонора Леоновна — два-с!
Папироску, вторую:
— Терентий, — вкурился он, — Титович три-с!
В синем дыме исчез.
— Владиславик — четыре! Пять, — пепел рассыпал, вперясь в чемоданчик: с кулак; весом — с фунт!
— Ну, — рабочий там класс: я читал; а тут, под боком, — и под бока запихавши, докладывал с торопом, с завизгом, — шито и крыто шаги принимают «они», — и — вздымил папироскою, третьей, — к тому, чтобы все ликвидировать: даже Россию закрыть, точно лавочку. — Явятся, и — опечатают!
И облизнул черноватые губы, полоски сухие. Язык за зубами стал перепелкой.
— Шестое-с! — исперкался: кровь на платке.
— Надо ж к доктору, — думала, быстрый задох утая.
Не любила она сердобольничать; жаркое сердце лицо каменило; и точно сердилась: морщинки, сцепясь коготочками, дернулись.
Он свои руки — в карманы; и набок голову: такой перепелкою вылетел между углами, рисуя ногой грациозные па и рукой с папироской, с четвертой, винтя; и поселя в подол Серафиме охлопочки пепла.
— Так чч-то, — все заботишки!
И принялся за Леоночку снова: «Леоночка» — вот вот, «Леоночка» эдак вот.
А Серафима в ответ на «Леоночку» — только:
— Она — человек раздражительный!