– А-а… Кинге-то такие деньги? Известно, от неправды. На моих глазах было. Давно было, тогда Кинга молодой был, только приехал, в конторщики на заводе, к англичанам. И надумал плавать-выламываться. Александров-барин ему и помогал. А как дураков нашел, – и с завода расчетался, сам по себе стал. Ну, вот, раз и навернись к нам, на Крымский Мост, в эту пору вот, годов тридцать тому, папашенька еще мльчишкой был, в Мещанское училище ходил. Чинили мы мост, после половодья. И дедушка твой был с нами, Иван Иваныч, покойник, царство небесное. Перестилаем мы мост, работаем. А тут Кинга и навернись… давай нырять, показывать себя ребятам нашим. Стал форсить, а с ним Александров-барин, горячит его, ругаться учит, честное тебе слово. На смех всё. Самыми нехорошими словами. А Кинга-то не понимает, англичанин он… и ругается… думает, может, хорошие слова говорит… Я тебе этого не скажу, какие он слова кричал… ну, зазорные слова… Ребята гогочут, задорят его, понятно, тоже ругаться начали, кроют англичанина. Дедушка воспретил уж, не любил зазорного слова. А барин всё задорит, покатывается, выпимши, и бутылка с ними. А Кинга весь полосатый, как матрос, для купанья приспособлено у него. И кричит: «дураки-мужики!.. вы, – кричит, – такие-едакие… …вы собачье!» – вот тебе слово, хорошо помню. «Выучу вас плавать, …собачье!». Дедушка рассерчал, кричит ему: «ты у меня не ругайся, а то ребята мои тебе законопатят глотку! а ты, барин, не подучай англичанина лаяться, они и так собаки, без подучения!». Не любил их, – «они, говорит, нашу землю отнять хотят», – знал про них. Хотел наш плотник в Москва-реку прыгнуть, успокоить их, – дедушка воспретил, скандалов не любил: «собака лает – ветер носит», – сказал. А Кинга кричит свое: «все русские дураки!» – Александров-барин научил его, гоготал всё. Тут Мартын встал, силач был, страшно смотреть… – «утоплю обоих сейчас, искупаю!» Я его схватил, несдержный он, а меня слушался… сказывал я те про него, – на меня полагался, доверялся. А они кричат: «четвертной давал, вызывает Кинга любого, наперегонки с ним до Воробьевки!» Работаем, нельзя, при деле, хозяин здесь. А они свое: «а-а, испуга-лись…» ругательное слово, обидное, значит – обморались, вежливо сказать. Всё Александров-барин, а тот лопочет за ним, как глупый, думает – хорошие слова, ласковые, кричит: «не можете против англичанина выстоять, он вам накладет!» Тут дедушка топнул в настил, го-рячий… – «Братцы, кричит, неуж мы ему не утрем сопли?! Красную от себя даю, кто возьмется?..» Робят семеро было нас; стариков четверо, со мной, да с Мартыном считать, нам сорок уж годов было, с малым… один хромой был, нога проедена до кости, костоед был, да двое парнишек, годков по семнадцати. А Кинга в самом соку, грудища какая, складный весь, рыжий на щеках бу-рдушки небольшие, рыженькие, как у кондитера нашего, у Фирсанова, поменьше только, состригал он, морда в веснушках… – прямо, в цирки показывать себя мог. А до Воробьевки версты три, да супротив воды, а напор сильный. Думаю – не выдержать мне, сухощав я. А загорелось сердце, не из корысти, а обидно стало. А Мартын молчит, топориком тешет себе. Молчим. Ну, дедушка видит – отзыва нет, – тоже замолчал. А они донимают: «не можете, он в Питере всех матросов перестегнул, у него три медали с разных земель, прыз золотой, ку-да вам, крупожорам!» А Кинга выкручивается! То стойком плывет, то головой вниз, то колесом пойдет, на манер парохода… что говорить, форменно умел плавать, по-ученому. И голенастый, как Мартын наш, моложе только. Махнули мы на них: Бог с ними, не наше дало, он по воде хорош, а мы топориком хороши. А Мартын свое думал. Гляжу, зещепил топорик… – «Берусь, коли так. Смолоду хорошо умел… ну-ка, тряхну!» Я его за рукав – «да что ты, старик… сбесился, страмиться-то?» А он водочкой зашибал, сказывал я тебе, и сердцем жалился, – «Пусти, померюсь!» Даже задрожал, лик побелел. – «Не утерплю, пусти», Стянул через голову рубаху, порты спустил – бултых, с мосту, на самую глыбь, в напор, – так все и ахнули. Выкинулся, покрестился… – «ставься, кричит, такой-сякой … покажу тебе крупожора!» Дедушка твой картуз об-земь, «ставлю, кричит, за Мартына четвертной! валяй!
Маша даже взвизгнула под рогожкой, очень нам интересно стало. И Денис подошел, послушал.
– А вот и не скажу… – засмеялся Горкин. Стали мы упрашивать, а он уперся: не скажу и не скажу, за ваше безобразие. Ну, Маша упросила: „кресенькой, дорогой, скажи-и… не буду больше“, – крестил он ее, сирота она была. – Ну, ладно, глупая, бесстыжая, прикройся, а то застудишься».
Денис подбросил в огонь щепы, даже смолы подкинул.