— Понимаю вас. Я тоже не хочу бедовать одна. Я испытала побои, голод, жажду, страх, предательство, но тяжче всего этого, когда один. Поговорить не с кем. Что с товарищами, куда идет борьба, к победе или к поражению, не знаешь.
Она глядит на меня вопросительно. Я киваю: согласен вполне.
— А обидней всего думать, что близок уже день победы, но я не увижу его, не войду в скоробудущий коммунизм.
И с этим я тоже согласен: самое обидное. В утешение Танюшке и себе говорю:
— Давай будем вместе и воевать и умирать. Вот подлечусь немного, и пойдем в нашу бригаду. Тебе и там хватит дела, хоть женского, хоть мужского.
— Я ни об какое дело не страшусь пачкать руки. Но мне надо спроситься, так нельзя.
— И спросись!
Мы идем уже третьи сутки. Спрашиваю: много ли еще страдать нам до госпиталя? И в самом деле тут, в этих дебрях, есть какой-то госпиталь? Стоит ли тащиться в него столько времени?
— Скоро все увидите сами, — обещает Танюшка.
— А кто такая Федора Васильевна?
— О… Это наша спасительница, наша целительница.
— Знахарка?
— Не-ет, честная труженица. Никогда не знахарила, никого не обманывала. А с войной сделалась главным партизанским доктором. Она многих вырвала у смерти.
— Как же так?
— Жизнь, война научила. Федора Васильевна — русская партизанская мать-великомученица. С нее надо иконы писать, потом молиться на них. — И Танюшка рассказывает про Федору, что видела и слышала сама, что узнала от других.
Федора Васильевна Локтева — мать большого крестьянского семейства. Сколько у нее сыновей, дочерей, снох, зятьев, знает, пожалуй, только она одна. У нее — и пахари, и знахари, и слесаря, и писаря… Заслуженная труженица: она получила орден. Муж Федоры Никифор определенно путает своих детей: кого как зовут, кто где живет. А дети раскиданы по всему свету: есть в Красной Армии, в партизанах, в немецком плену, в эвакуации, осталось немножко и при родителях. Одни уже убиты, другие скитаются в неизвестности.
Никифор — инвалид, костыльник. В первую войну с немцами ему отняли поверх колена левую ногу, разбитую осколком снаряда. Давняя рана хоть и зажила, перестала сказываться сильно, но за ней потянулась бесконечная очередь других, душевных ранений. Каждую минуту Никифор чувствует свою неполноценность. На работу он костыляет позади всех, последним, а устает раньше и больше всех. Что прежде делал шутя, теперь оно недоступно, «не по ноге».
Чем больше уходила из народной памяти война, искалечившая Никифора, тем меньше становилось ему скидок. Когда случалось ехать на поезде, ему уже не уступали место. Все чаще раздражалась жена: ест, пьет, ругается он и детьми награждает ее, как вполне здоровый мужик, детей настарался — настругал до стыдобушки много, а к делу либо не может, либо не хочет приклеиться. В конюхах не прижился: лошади будто бы разбегаются от него; в сторожах на бахче тоже оказался не ко двору: ребятишки-стрикулисты прямо из-под носа у него тянут огурцы, арбузы, дыни. Не стрелять же в них, в малых, за это!
Чуть-чуть не получился из Никифора у жены нахлебник. Спас его от этой стыдной доли один умный председатель колхоза — купил он пасеку, а Никифора пригласил в пасечники. Там Никифор вроде бы пришелся к месту: и сам не просит отставки, и не выгоняют его ни народ, ни председатель, ни пчелы.
Нога-инвалид мешает Никифору не только при деле, но и в безделье. Выпить он может и даже любит, а сплясать — тпрру, ни в какую. И держаться, выпивши, на ногах трудно; по аппетиту еще бы опрокинул стаканчик, а по ноге — нельзя: сам опрокинешься. И с детишками со своими ни поиграть, ни побегать невозможно. Вздумает приголубить их, посадит себе на колени — и тут же отставит: ребятишкам это неудобно, а ему больно.
И сам себе, и жене, и всему семейству Никифор Локтев — постоянное ходячее напоминание, что на свете есть война. И в доме Локтевых ненавидят войну давно, сильно, так, что ненавидеть еще сильней, хотя бы на один волосок, кажется, уже невозможно.
Когда Германия зажгла новую войну, сначала Федора сделалась ошеломленная, а попросту, по-деревенски, будто стукнутая по башке колотушкой, ненормальная. Объявили мобилизацию, и у Федоры сразу, в один день, призвали двух сыновей. Федора собирает сыновей в дорогу, угощает, благословляет иконой, крестным знамением и хоть бы одно горькое словечко, одну слезинку обронила. Вся стала темная, притихшая, как бессердечная, каменная. Один из сынов даже обиделся и сказал:
— Что же ты, мамаша?.. Неужели рада, что уходим?
И тут Федора ничего не сказала ему, а даже нарочно крепко зажала себе рот ладонью, чтобы не расплакался он сам собой. Сыну стало что-то понятно, и он попросил у матери прощения за укор.
Провожали на войну сынов, братьев, внуков, племянников, соседей, потом оставшиеся боеспособные начали уходить в партизаны, небоеспособные некоторые поехали в эвакуацию, другие ушли в ближайшие леса, повезли в разные стороны свое и колхозное добро, погнали скот — Федора всем помогала собираться, всех, и верующих и безбожников, благословляла иконой, но опять же ни единого слезного словечка, ни единой росинки из глаз.