Был одиннадцатый час, когда Готовцев воротился к себе. По длинному коридору он подошел к двери своего номера, взялся за ручку. Дверь не поддавалась, в окошечке над дверью было темно: очевидно, Елена Николаевна заперлась изнутри; нужно стучать, будить ее…
В конце коридора показалась женская фигура. Она медленно приближалась по ковру. Готовцев невольно остановил на ней взгляд, любуясь ею, невольно приосанился, – и вдруг в фигуре, на которую он смотрел как на чужую, Готовцев узнал Елену Николаевну.
– Леля, ты откуда?
Елена Николаевна слабо улыбнулась.
– Ты же унес с собою ключ от номера.
Готовцев схватился за боковой карман, – ключ был там.
– Так ты и не была в номере? Где же ты была все время?
– Так, по улицам ходила… В зале тут сидела… Готовцев отпер номер, они вошли.
– Отчего же ты не взяла другого ключа у обер-кельнера? – спросил он, виноватый и сконфуженный.
– Спрашивала, – нету. Ключ у них один, оставляется на доске… И ни одного номера нет свободного.
– Бедная ты моя, бедная!., Это с головною-то болью!
– Ничего, голова прошла. Только устала я, Готовцеву было мучительно стыдно: ни одного слова упрека ему! А он-то, – как старательно он давал ей сегодня понять своим поведением, что она сама виновата в своей головной боли…
Елена Николаевна села в кресло.
– У-у, какие все эти мужчины самцы… брр! – с отвращением сказала она. – Пошла здесь в залу, села, – все косятся, поглядывают. Один подсел, заговорил, – и такие масленые-масленые глаза!.. Встала, вышла на улицу. Идешь– вдруг недалеко от тебя господин. То с одной стороны обойдет, то с другой, и все ближе, ближе… Совсем, как ястреб, делает круги… Потом что-то начинает говорить…
– Вот мерзавцы! – Готовцев стиснул зубы.
– И какие всё почтенные, изящные господа!.. Два патера: один молодой, а другой – старый, толстый, оба бритые…
Готовцев целовал пальцы Елены Николаевны. Он представлял себе, как она – беззащитная, больная – одиноко бродила по темным улицам, не зная, где найти приют.
– А, бог с ними! – Елена Николаевна встала и подошла к окну. – Волик, подойди сюда, посмотри!
Освещенная месяцем, перед глазами широко раскинулась даль Адриатики. На острове Санто-Джиорджио резко чернели профили узкой колокольни и маленького купола церкви. Около светились два огонька и отражались в воде. Ближе море дробилось под месяцем серебряными змейками. Воздух был темно-синий, прозрачный, и все в этом воздухе казалось воздушным.
– Как хорошо! Правда? – шепотом спросила Елена Николаевна и прижалась к Готовцеву.
Он молча кивнул головою.
Внизу, на набережной, смутно шумела толпа, где-то пел женский голос, и слышались серебряные звуки двух мандолин. На колокольне Санто-Джиорджио пробило одиннадцать, сейчас же за этим звонко пробило где-то справа, потом, немного погодя, глухо и медленно, – сзади, за домами.
Елена Николаевна сказала:
– А помнишь, в Тироле, в горах? Когда там ударит колокол, звук сначала зазвучит так широко, вольно, и вдруг забьется, зазвенит, как будто ему тесно в горах, и замирает так грустно-грустно…
Готовцев стоял, обняв жену, и с удивлением смотрел на красивое бледное лицо, освещенное месяцем. Что такое вдруг случилось? Почему исчезла преграда, которая так мучительно отделяла их друг от друга все эти дни, которую они оба всеми силами старались разрушить и не могли? Теперь Елена Николаевна была ему дорога и близка, и можно было свободно говорить обо всем, и можно было свободно обнимать ее, не испытывая мутно-темного ощущения.
Он взял в руки ее голову и долго, крепко поцеловал в висок. Елена Николаевна заглянула ему в глаза и тихо сказала:
– Правда, теперь легко?
– Что легко? Она удивилась.
– Стало легко разговаривать, любить друг друга.
– Я как раз об этом думал, – улыбнулся Готовцев. Елена Николаевна прижалась щекою к его щеке и задумчиво сказала:
– Отчего не всегда так? Готовцев молча гладил ее по волосам.
– А девушками мы думаем, что так и должно быть, что иначе и не может быть… – Елена Николаевна помолчала. – Как тогда было хорошо и странно! Когда еще не знаешь, что такое с тобою, а только так хорошо-хорошо и светло… Я помню в Кунцеве, в то лето, ты раз проводил меня вечером на нашу дачу. Ты ушел, я вышла на террасу; от цветников пахнет тяжелою росою, резедою и еще чем-то; Соня сидит на ступеньке… Она никогда меня не любила, а я ее, – а тут у меня к ней явилось тихое, хорошее чувство. Она сидит, – одинокая, молчаливая. Я подошла к ней, прижалась лицом к ее голове. А волосы у нее были такие мягкие-мягкие…
Голос ее оборвался.
– Что такое тогда было? Отчего больше никогда уж не переживалось такое чувство? Такое чистое и свежее, как ландыш… Я помню, ты меня тогда в лесу поцеловал в голову, – так робко, нежно. Я потом лежала в постели и все время улыбалась. Я спрашивала себя, что это у меня – любовь? И мне казалось, когда окажется, что это уж, правда, любовь, что это уж можно будет назвать любовью, тогда будет такое громадное, бесконечное счастье… Ну, а потом – это стало настоящей любовью. И уж такого счастья не было. Почему?
Она задумалась и широко раскрытыми глазами глядела вдаль.