Раменский с тихим недоумением прислушивался. Зачем этот фальшивый, приподнятый тон? Неужели важно, что будут кругом думать? Он брезгливо вспомнил, что сам держался совсем так же… Как странно!
Его понесли в операционную.
Утром была мучительная, очень болезненная перевязка. Потом из палаты унесли для операции капитана. Раменский лежал в постели у окна. Рама, с бумагою вместо стекол, была поднята, он видел голубую даль сопок и ярко-синее небо. После мучений перевязки наступило тихое, счастливое успокоение. Но по-прежнему было ясно сознание, что смерть близка.
Февральское солнце горячо грело. Широкий воздух был напоен тихо звенящим светом, мир сверкал красотою и радостью. Раменский жадно любил жизнь, он с грустью смотрел на сверкающую радость природы, из которой должен был уйти. Но странно: он как будто смотрел на нее с какой-то большой высоты, и в сердце, рядом с грустью, была снисходительная жалость к мелкости и малости всего.
Почему?.. На дворе, на гребне глиняной ограды, тихо шевелились под солнцем бледно-желтые, сухие былинки травы. Одна такая засохшая, маленькая былинка важнее и прекраснее, чем все безмерное в своей огромности «ничто»: она, эта маленькая былинка, есть, она всем своим существованием радостно говорит «да!» А там – только темное, насквозь пустое «нет». Между тем, из-под торжественно-серьезной тени этого «нет» все кругом – яркое, движущееся, живое – представлялось пустым, а смутная и мертвая пустота – полною, таящею огромную неразгаданность. Сознание не падало в эту пустоту, не цеплялось судорожно за край жизни, не оглядывалось с отчаянием и тоскою на уходящее, – оно как будто поднималось на высоту и смотрело оттуда с тихою, снисходительною печалью.
Раменского слегка лихорадило. Свежий и грустный трепет мягко пробегал по телу. За столиком у двери сидела вчерашняя сестра и писала рецепты. Она писала. Тонкий, согнутый локоть чуть двигался. Девический стан в коричневом платье делал ее трогательно похожею на гимназистку. В голове Раменского с тихим звоном проходило что-то, глаза видели странное: сестра писала, согнутый локоть чуть двигался, но вокруг ничего не было. А сама сестра была, как картинка на открытке, – плоская, матовая, которая никогда не изменится, и за которою тоже ничего нет. И хотя локоть двигался, но времени не было.
Была только остановившаяся в пустоте плоская картина, без жизни и без перспективы.
Это было так странно, что Раменский открыл глаза, как мог, широко и позвал:
– Сестрица!
Сестра встала и заботливо подошла. Солнце светилось в ее тонкой, слегка смуглой коже. Глаза, с чуть косым разрезом на продолговатом лице, щурились… Нет, живая! Кто-нибудь будет трепещущею от любви рукою обнимать этот стан, будет целовать эту свежую щеку с ямочкой… Раменский подумал и спросил:
– Скажите, сестрица… Что, капитан очень серьезно ранен?..
Девушка подняла черные брови, от этого ее лицо стало детским.
– У него рука разбита, сейчас делают ампутацию. Но еще пробит череп, доктор боится, чтобы не было воспаления мозга.
Раменский помолчал, лукаво улыбнулся и спросил:
– Ну, а я… Вы не знаете, я останусь жив? Сестра ответила:
– Не знаю. Вы спросите у доктора.
Но ее карие, детские глаза сделались серьезно-насторожившимися и пристальными, как будто перед нею встало что-то невиданно-огромное и значительное. Раменский понял, – это было то темное, что стояло над его душою.
Опять сестра сидела за столиком у двери и писала, опять ее тонкий, согнутый локоть чуть двигался. Теперь все в ней было обычно. Но это обычное было еще более странно, чем прежнее необычное. С теряющимся недоумением Раменский пристально смотрел. Что такое – она? И что такое эти сухие былинки на гребне забора? Что такое далекие голубые сопки, сверкающее светом небо? Все было чуждо, странно, поражающе-непонятно. Как будто его сознание только что родилось из бескрайной пустоты, где те было ни света, ни меры времени, ни движения. Что это такое – все, что кругом?
В памяти вдруг всплыли темные слова. Их Раменский не так давно прочел в одной книге и ничего тогда не понял. Сказал их мудрый старец, которому поклонялась страна, где все теперь нагло расхищалось, гремели пушки, и обильнее воды текла кровь. Великий Кунцзы, кого мы зовем Конфуцием, «царь без царства»… Однажды его спросили, что такое смерть. Старец ответил: «Когда еще не знают, что такое жизнь, то где же знать, что такое смерть!» Он ответил так коротко, так просто, как будто все было понятно само собою. Но только теперь эти темные слова налились для Раменского ярким, важным смыслом. Да, как же можно понять подавляющее величие отрицающего «ничто», если не понимаешь того, что оно отрицает? И чувствовалось, – если понять это, то «да» и «нет» могут стать равноценными, они сольются в тихом, прекрасном объятии, как сливаются в сумерках враждебные друг другу утверждающий день и отрицающая ночь.
«Когда еще не знают, что такое жизнь…»