Я долго был уверен, что она не любила покойного мужа, но раз, вбежав в комнату, увидал, что она в слезах, с доброй и беспомощной улыбкой смотрит на его фотографию на стене, и я понял, что был не прав.
Агриппина целыми днями пропадала в городке — она поденно нанималась стирать белье, мыла полы; успевала работать и в своем огороде; мы с Надей всегда помогали ей. Характер у Агриппины был неровный. «У меня нрав отрывистый, — говорила она о себе, — моя бабушка сербиянкой была!»
Работаем мы иногда с ней на огороде, и вдруг она станет среди грядок и говорит: «Судом-агамора! (Что, как я потом узнал, означало Содом и Гоморра.) Маета мне с этими грядами!.. Надька, Митька! Шабаш! Блажен день воскресный!» (Хоть это было и в будний день.)
Она мыла руки в копанке, вытирала их о подол и шла в дом. Там она раскупоривала бутылку горькой, ставила на стол миску с капустой. Нам с Надей, как не потребляющим вина, давалось по блюдцу варенья. Затем она посылала Надю за какой-нибудь соседкой. Чаще других приходила к ней Зинаидка, отставная монашка. Жила она через дом и промышляла стежкой ватных одеял, а также чтением и толкованием божественных книг, — их было у нее много. Еще она тайком гадала по «Белой книге», — это была книга для слепых, где вместо букв виднелись какие-то бугорки и ямки; по ним Зинаидка водила пальцем и предсказывала судьбу. На монашку Зинаидка совсем не походила, — это была остроглазая, не старая еще женщина, носила она модные тогда короткие узкие юбки, и пахло от нее помадой. О себе она говорила, что выгнали ее из монастыря «за мужские грехи», и добавляла: «Я, сестры мои, на семи сковородах жарена, я, кроме Бога, никого на свете не боюсь!» Агриппина подсмеивалась над Зинаидкой, но была с ней дружна и считала ее умной. После того как умер муж, Агриппина находила утешение в разных библейских историях, которые читала ей отставная монашка. Надя рассказала мне, что Агриппина вначале не хотела идти в ликбез, но потом пошла туда по совету Зинаидки — чтоб выучиться грамоте и самой читать священные книги.
Зинаидка любила дразнить Надю. Выпив рюмку, она строгим голосом обращалась к ней:
— Ну, пионерка, сестра моя во Христе, не нашла еще ухажера?
— Оставьте вы меня в покое, — отвечала Надя, сердито покраснев и уткнувшись в блюдце с вареньем.
— Я-то тебя, голубка, оставлю, да Бог-то не оставит, он к тебе скоро ангела приставит, — нараспев говорила Зинаидка, заливисто смеясь своей шутке. — Ты какого ангела хочешь — блондинистого или брюнетистого? А может, рыжего — под масть? — Потом, обращаясь к Агриппине, добавляла: — Эх, вырастет девка — от женихов отбою не будет! Мужчины таких любят, в рыжих бес сидит.
— Отвяжись ты от девчонки, блудня пресвятая! — говорила ей Агриппина. — А вы, ребята, брысь отсюда! На огород ступайте!
Мы с блюдцами удалялись на огород и садились на скамейку у копанки.
— Эта Зинаидка вредный человек, — начинала разговор Надя, беря ложечкой варенье. — Она сама-то в бога не верит, а другим пропаганду разводит. Только я вот что придумала: как мама немножко читать научится, я сразу же ей книгу одну подсуну. Там про то, как все на свете устроено, как человек от обезьяны произошел, — я уже с учительницей нашей говорила об этом. Только надо успеть ей в самый раз эту книгу подсунуть, чтоб Зинаидка ей про святых раньше не всучила.
Хоть Надя была одних лет со мной, но я чувствовал, что она начитаннее и умнее меня. Правда, я объездил много городов, но ума это мне не прибавило: в городах я помнил только вокзалы. В Харькове был красивый вокзал, и там меня какой-то дяденька накормил борщом; в Киеве тоже был красивый вокзал, но там меня побили: думали, что я хочу украсть чемодан; в Одессе вокзал был так себе, но там моряки накормили меня и еще дали два куска сахару; кроме того, в Одессе было море, это я сам видел. А пока я бродяжничал, эта девчонка тихо жила в этом тихом городке и набиралась ума-разума. И удивляло меня не то, что она умнее меня, а то, что она этим не задается.
— Ты уже съел свое варенье, — прерывала она мои размышления. — Как ты быстро.
— Солить его, что ли! — отвечал я.
— Ладно уж, возьми ложечку моего варенья, — соболезнующе говорила она, приближая ко мне свое блюдце. — Тебе надо сочувствовать, ведь ты в чужедомье живешь.