– Я говорю: вопрос с деньгами возьмите, – сердито урчал Мартемьянов. – Какие мужику деньги брать – сибирки или керенки? Нужен мужику закон или нет, я спрашиваю?..
Сережа мучительно размыкал веки и вдруг замечал дрожащую желтую руку телеграфиста, круглую тень от лампы, бродящую по полу. «Так… так-так… так…» – однообразно выстукивал аппарат.
– Конечно, они не связывают это… – басил Крынкин, не слушая Мартемьянова.
«Не связывают? – думал Сережа, задремывая и путая склоняющиеся к нему лица Казанка и Боярина. – Но разве можно их связать… Да, связать их?..»
Аппарат в это время примолк. Сережа снова открыл глаза: телеграфист, приняв с аппарата руку, безразлично смотрел вверх. И вдруг новый, чужой, короткий металлический стук прозвучал в комнате.
– Есть Скобеевка, – равнодушно сказал телеграфист.
– Ага!.. Ну, пущай Суркова позовут. – Мартемьянов слез с подоконника.
Аппарат продолжал стучать. Белая лента, извиваясь, поползла по столу.
– Предревкома Сурков у аппарата, – не глядя на ленту, произнес телеграфист: он ловил на слух.
– Ну, ну, – заволновался Мартемьянов. – Скажи ему: Мартемьянов, мол, замревкома, слушает… Пущай выкладывает свои новости, или что там у них.
Телеграфист стал передавать.
– «С месяц как приехал Чуркин… из областкома, – тягуче заговорил он через минуту. – Настаивает проведении… старых директив…»
Мартемьянов и Крынкин переглянулись.
– «На Сучанском руднике… Сосредоточение японских войск…»
– Я так и думал, – хмуро сказал Крынкин.
– «Под рудником… новые стычки… Осложнение хунхузами… Собирается корейский съезд… Под Шкотовом бои с американскими, японскими войсками… Подробнее нельзя по аппарату… Срочно возвращайтесь…»
Сережа, закрыв глаза, слушал медлительный голос телеграфиста, и мысль его бежала по проводам над дикими, стынущими в ночи хребтами, над темными безднами долин с вкрапленными в них кое-где мигающими огнями деревень, над всей огромной мятежной, бодрствующей страной, где бродит теперь поднявшийся с логова зверь и чадные костры кочевников льют в небо оранжево-сизые дымы. Где-то, за триста с лишним верст, в такой же комнатке так же склонился над аппаратом телеграфист, и Сурков, сунув в карманы руки, покачиваясь слегка своим квадратным туловищем, диктует эти слова.
Сережа видел темные скобеевские улицы с бодрствующими часовыми на перекрестках, деревянные корпуса больницы со светящимися окнами. Высокий и все еще стройный отец, в белом халате, со свернутой набок черной бородкой, стоит над раненым и щупает пульс. А рядом склонилась сиделка и смотрит соболезнующим взглядом то на отца, то на раненого. «Какая это сиделка? Может быть, Фрося?» – думал Сережа, вызывая в памяти ее большое, статное, подвижное тело, и ласковое чувственное тепло разливалось по его жилам. За время похода он почти забыл о ней, а между тем в последние недели он так часто переглядывался с ней, и ее тонкие и знающие вдовьи губы так беспокоили его, что он перестал спать по ночам.
– «…Передай Сереже, – говорил телеграфист равнодушным голосом, – приехала его сестра…»
– Что?.. – Сережа вскочил.
– Сестра твоя приехала, – обернувшись, сказал Мартемьянов.
Крынкин тоже внимательно посмотрел на Сережу.
– Сестра? Лена! Когда приехала?..
– А ну спроси, правда, – сказал Мартемьянов.
Телеграфист, недовольно подобрав губы, затрещал ручкой аппарата: он не одобрял частных разговоров по прямому проводу. Несколько секунд было тихо. Потом снова чуждо, бесстрастно затрещал аппарат:
– «Вместе с Чуркиным приехала», – отчетливо сказал телеграфист.
– Значит, она уже месяц в Скобеевке?!
Сережа быстро зашагал по комнате. Сонное состояние сразу покинуло его.
«Лена? – думал он взволнованно. – Как это могло случиться?..» Он все еще не мог поверить в это. Сестра была точно неотделима от гиммеровской гостиной, в которой он видел ее в последний раз год назад, перед отъездом в деревню.
Она стояла перед ним, опустив вдоль платья голые тонкие руки, и молча, и грустно, и, как всегда, немного удивленно смотрела на него большими темными влажными глазами; сквозившая из-за гардины пыльная золотая полоса била ей в висок, и темно-русые ее прямые волосы, казалось, шевелились.
Сережу всегда смущала обстановка гиммеровского дома: мохнатые и пыльные ковры, положенные как бы для того, чтобы спотыкаться о них, уродливые золоченые кресла, круглые столики, шифоньерки, заставленные разнообразной – помесь Кавказа и Японии – экзотической дрянью, которую от неловкости хотелось с грохотом ронять на пол. А в это утро еще стоял рядом с сестрой, учтиво отвернувшись к этажерке, чужой и неприятный Сереже молодой человек – Всеволод Ланговой. Ланговой был в белом костюме; на согнутой руке он держал шляпу: он ожидал Лену, чтобы вместе идти на утренний концерт, даваемый проездом в Японию какой-то столичной знаменитостью. И, не сказав сестре на прощание хороших, настоящих слов, Сережа с стесненным сердцем вышел из гостиной.
Лена нагнала его в передней и, крепко обвив руками шею, стала целовать его в губы, глаза, щеки, – в глазах ее стояли слезы, – он не успевал ей отвечать.