Первый вопрос, по предварительной договоренности в партячейке, задал Матвей Степаныч Сорокин:
— Что будет обсуществляться в колхоз?
Иван Федорович ответил раздельно, с короткими паузами:
— Лошади. Волы. Сельскохозяйственный инвентарь. Больше ничего.
По школе прошелестел сначала тихий шепот, потом он превратился в легкий гул и наконец в общий гвалт: все заговорили, заспорили и закричали. Слышался настойчивый голос одного из споривших:
— А кто же набрехал? Кто набрехал, язва?
В гомоне мало кто заметил, как Виктор протискался к столу и в общем ералаше заорал своим пронзительным тонким голосом:
— Пустите! Пустите меня!.. Как так? — спросил он в упор у Ивана Федоровича, тяжело дыша ему в лицо.
И тогда все увидели Виктора у президиума, лицом к лицу с секретарем партячейки. Стало очень тихо.
— Как так? А овцы, а коровы, а куры?.. А… телушка!!! — выкрикнул он с болью и ужасом.
Ваня смотрел ему в лицо, искаженное, разбитое бедой, и в тишине сказал:
— Да, Виктор. Только тягло и инвентарь — плуги, бороны, веялки. Ничего больше.
Многие поняли в этих словах искреннюю жалость к Виктору. А тот смял шапку в руках, опустив голову на грудь. Вдруг он неожиданно поднял руку с шапкой вверх, лицо его осенилось каким-то небывалым для Виктора вдохновением, он круто повернулся к собранию и дико закричал:
— За что же он, гадюка, меня убил?! Мужички! Что же это такое? Разори-ил!!! Детишек загубил, ирод!
Виктор на глазах у всех стал вдруг гордым, он вскинул голову, лицо его преобразилось в благородное и возвышенное. И он… начал «выражаться». Именно выражаться, изливать душу! С точки зрения многих присутствующих это была изящная словесность, исходящая из уст человека, одаренного недюжинным талантом, хотя и раздавленным тяготами жизни, талантом, вспышки которого проявились в минуты наивысшего напряжения. Лишь к концу блестящего выражения мыслей, через несколько минут, кое-кто из близко стоящих заметил, что Виктор с горя напился самогонки до самого высшего состояния, то есть до непоколебимой веры в свои собственные силы и способности.
Виктора было жаль до слез. В его необычном воодушевлении было что-то похожее на страшный плач израненной души. Но лучше бы уж он плакал — так жутко было его пробуждение. Лучше бы уж он плакал. Ведь были многие в таком положении. У тех, у кого в разных закоулках навалены куски и глыбы мяса, тоже подступал ком к горлу.
В прениях первым взял слово Андрей Михайлович, хотя и не очень-то он был речист на собраниях.
— Вот вы прослушали, товарищи, доклад. Лучше я не скажу — не умею, сами знаете. — Он неожиданно поднял руку и горячо выкрикнул: — Только до каких же пор мы будем волками жить — каждый на своей полоске?! — Потом протянул обе руки к собранию. — До каких пор будем душить друг друга на меже и биться с нуждой в одиночку! Советская власть дала землю… — Андрей Михайлович уже потерял пыл и сказал спокойно: — А мы хотим остаться рабами своей полоски. Нельзя так. Яснее ясного. Так я думаю, товарищи. А богатыми мы будем в колхозе. Ей-богу, будем, помяните мое слово.
Многие верили Андрею Михайловичу, но… боялись неизвестности.
Крючков и братья Земляковы наклонились друг к другу, перешептываясь: собрание шло хорошо, все было убедительно. Когда после речи Андрея Михайловича председатель дал волю «пошуметь промеж собой» (что он считал обязательным), Матвей Степаныч протискался к Виктору и защебетал ему на ухо:
— Витька! Не сумлевайся. Ну ошибка вышла у тебя — только и того. С кем грех не бывает. Думаешь, расстрел будет? Да ни боже мой! Это ж мы нарочно, чтобы остановить таких, как ты, дур… То есть того… Не сумлевайся. В колхозе помогнем. Оно отойдет. Ей-ей, отойдет с души.
Постепенно нарастал беспорядочный говор: сосед с соседом спорили и высказывали свои соображения горячо и громко. Но когда Василий Петрович, постучав предварительно кружкой о ведро, спросил: «Кто возьмет слово?», то никто не хотел говорить; всем казалось, что они уже высказались перед близко стоящими, и — хватит. Поэтому несколько минут не было желающих выступить в одиночку. Зато стало опять тихо.
И вот из тишины, из задних рядов послышался этакий вежливый и спокойный баритон:
— Товарищ Кочетов! Позвольте слово.
Дыбин держал поднятую руку. Из президиума председатель некоторое время не отвечал. Крючков решил принять бой сейчас: если отказать, то Дыбин сочтет это за бессилие и получит перед собранием явный козырь. Поэтому он и сказал Кочетову:
— Дай ему слово.
Бросил он эти слова резко и поправился на стуле, будто приготовившись вскочить в любую секунду.
— Не дам! — отрубил Василий Петрович.
— Дай, — строго повторил Крючков.
Василий Петрович зачем-то тихонько дернул себя за бороду, видимо с досады, отмахнулся как от мухи и нехотя объявил:
— Слово имеет товар… то есть… Дыбин.