Вот он, старый, проживший много лет в монастыре, спасал себя и спасал других, но он не помнит, забыл, как спасал и как спасался, а забыл потому, что прежде понимал, а теперь не может понять, какой смысл страданий его и тех людей, которые приходили к нему, и зачем, и кому, и для чего страдания всех этих жалких плодящихся, как моль, ничтожных жизней?
Перед ним проходили жизни, Боже мой, какие калечные! – и он не видел им оправдания и просил, не умея ответить, подать ему ответ, ну хотя бы как милостыню, ради Христа.
– Не сына ли его и не дочь ли его венчают?
– Нет, это его любовница.
– Тоже монах, а пьяный: ишь как назюзюкался!
– Блаженный, поди!
– Представляется: знает, купцы, – купцы любят!
Многое еще говорилось, и всё – как самое достоверное.
И одни жалели его, другие ругали и насмехались над ним, третьи – этим всё равно: некогда было.
Молодые приложились к образам, отошел молебен, и весь народ хлынул к паперти.
И о. Иларион вышел.
Он шел по незнакомым улицам, как-то чудно размахивая руками, будто не монах, а спешащий по шутовскому делу наряженный в монашеское платье простой мирянин, скоморох.
А спешил он не в Лавру, не за тем, чтобы проститься, и не на вокзал, чтобы ехать в Москву в свой монастырь, он никуда не спешил.
Далеко уж от церкви нагнал его извозчик.
– Эй, батюшка, а что же вы деньги-то?
О. Иларион молча отдал весь кошелек, всё, что у него было.
«Рехнулся!» – подумал извозчик и, посмотрев вслед удалявшемуся странному седоку, сказал:
– Придурай! – хлестнул лошадь и поскакал к трактиру.
Весь вечер и ночь ходил о. Иларион по улицам, исшагал город вдоль и поперек – из конца в конец, не останавливаясь и не оглядываясь.
А на рассвете дня, выйдя за город на дорогу, нагнал он какого-то не то странника, не то бродягу.
– Куда идешь? – спросил он странника.
– Куда глаза глядят, – ответил странник.
И о. Иларион пошел за ним.
И степь закрыла их.
Занофа*
Хорошо на Батыеве – веселое село.
Всего вдоволь: и лесу кругом, и река под боком. В реке рыба – не выловишь, в лесу зверь – чего хочешь, всё есть.
Одно – жутко. Не больно разгуляешься. А разгуляешься, не пеняй зря: если что недоброе после окажется, сам виноват.
Как стоит Батыево и Спасская церковь построена, не переводится нечисть, и нет на нее никакой потравы: живуча, что черви.
Сгинет одна, смотришь, другая уж действует.
Иной раз не успела ведьма передать своего ремесла, всё равно, где-нибудь другая проявится, и почище, не ученая, а роженая.
Роженая – это которая просто от матери такою ведьмою на свет родится.
Ученая – так себе, а эта свое возьмет: с роженою шутки плохи, пустяками заниматься не станет, живо такое сделает, век свой вечный не отмоешься.
И роженых и ученых на селе водилось немало.
Старики не запомнят, когда бы их на селе не было, и не было человека, кто бы додумался, откуда они, и где корень их таковский.
А сколько народа в могилу сошло, погибли задарма несчастные: с этою нечистью лучше не начинай делов, изведут, а сами, как ни в чем не бывало, жить будут и живут человеку на страх, Рогатому на угождение, его злой воли дочери.
Такое, право, нечистое место.
Го́мит гом, шумит молва по Батыеву, гремит слава по всему Черноречью: нет страшнее от гор до моря ведьмы Занофы.
Были старые: Арина да Устинья, каждая сто и побольше годов на плечах носила, а эта молодая – всего тридцать минуло. Те, хоть и портили, да всё-таки меру знали, сами же после и помогут, а эта нипочем.
Известны были Занофе самые страшные порчи, умела она засекать.
Возьмет так, окружит кольцом человека, и тот человек, сколько бы он ни бился, никогда и никуда из круга не выйдет, будет плутать у себя под дверью, а в дом не войдет, будет стоять на пороге и не двинется.
Те ведьмы как ведьмы, с первого взгляда и малому ребенку приметны: нос крючком, сухопарые, хвост. А эта – такой красивой, обойди весь свет, не найдешь, но и такого уродца с сотворения мира не слыхано: тело и всё – настоящее, как у самой здоровой, а ноги ребячьи, – не могла ходить Занофа, только ползала.
И пускай бы себе ползала, а то, говорят, летает: подымется птицею и летит.
И увидеть Занофу никогда не увидишь, разве ночью.
Ну, от этого избави Бог всякого, лучше на месте три раза провалиться, да на Пасху у заутрени не стоять, чем такую увидеть.
Отец Занофы развозил товары по ярмаркам, и товар не залеживался, – покупатель напролом шел: не проведет Чабак, гнилья не подсунет.
И не прими старый греха на душу, ей-Богу, записали бы его в угодники.
Мать Занофы – бродячая, цыганской крови, плясала да пела вой-да!
Ударит, бывало, в звонкие ладони – пропадай голова, только б глазком взглянуть, да и Богу душу отдать.
Другой такой Степаниды не бывало.
Не сразу Чабак стал на ноги. Спервоначала едва концы сводил, держал он на селе лавчонку, ею и пробавлялся. Детей полны углы, всех накормить да обшить – чего-нибудь да стоит. Мужиками жили.
Родилась Занофа – и перемена пошла.