Другой критик был немало возмущен манерой Ремизова вводить в художественный контекст пересказы собственных снов. Завершая отзыв, преимущественно составленный из колоритных примеров ремизовского абсурдизма, он не удержался от обращения к друзьям писателя: «Неужели не найдется никого из близких этому большому и талантливому писателю людей, кто мог бы посоветовать ему раз навсегда прекратить „сны“? Ведь скучно!» (
Однако критические оценки повести «По карнизам» содержали и ценные наблюдения, касающиеся особенностей ремизовского творчества, которое именно в первые годы эмиграции приобрело отчетливую тенденцию к созданию новой автобиографической прозы. Журнальная публикация главы «Esprit» (с подзаголовком «Histoire-salade: сказ-вяканье») убедительно показала, что писатель придумал собственный модус автометаописания. Однако многие из критиков были склонны отождествлять авторское «Я» и личность самого писателя. В частности, прозвучала прямолинейная мысль о том, что «это „сказвяканье“ – своеобразные „мемуары“»
Издание полного текста повести «По карнизам» в 1929 г. дало уже более основательный повод для литературоведческих констатаций, касающихся творческой эволюции Ремизова. К. В. Мочульский, давний поклонник таланта писателя и герой некоторых сюжетов повести, отмечал, что идея обнаружения чудесных сторон жизни является не столько искусственным художественным приемом, сколько обусловлена природой творческого сознания Ремизова, мифологического по преимуществу, для которого не существовало условное, намеренно дистанцированное отношение к легенде, сказке или преданию, потому что «для Ремизова легенды – не археология, а жизнь со всеми ее мелочами, и сегодняшний день и вечность». Наблюдения Мочульского также касались вопроса о свойствах ремизовского автобиографизма. По убеждению критика, «нельзя понять особенностей ремизовского письма – такого единственного в своеобразии – не раскрыв его главного символа. Ремизов рассказывает от первого лица; кажется, что рассказчик и есть сам автор и что писания его – автобиографичны. Прием этот проводится так убедительно, что о личности повествователя как-то и не думаешь. А между тем „я“ у Ремизова – самое удивительное и особенное из всех его созданий» (
От наблюдательных читателей из круга литераторов не укрылся также тот факт, что текст повести в издании 1929 г. претерпел существенные изменения в сравнении с первыми печатными редакциями. М. Осоргин отметил, что «очерки („Эспри“, „Ла матьер“, „Наша судьба“) изменены сравнительно с их прежним текстом, в частности, автор, очевидно, вник печатным жалобам, заменил раздражающие подлинные фамилии – вымышленными. Ремизов стал добрее и проще». В интерпретации Осоргина новая проза Ремизова не поддается пересказу, как не поддается повторению филигранно исполненное произведение искусства. Характеризуя повесть, он отмечал исключительную и неуловимую для определений изысканность ремизовского авторского стиля: «По карнизам» – «грань между чудесным и бытовым, и, пожалуй, вообще – чудо бытия, вязь слов, чтобы где-то среди шуток сказать о человеческом, и сказать с высокой ремизовской добротой, отлично понятной детям, и не всегда доступной взрослым» (Последние новости. 1929. № 3151. 7 нояб. С. 3).