Дьякон позвал его и Женю на второй день Рождества, а они явились не вдвоем, а вчетвером, и не на второй день, а на шестой. Помнит он, как пришли они вечером к дьякону, дьякон их не ждал, да и сын у него был болен, дьякон говорил шепотом и на цыпочках провел их в залу, где стояла елка, зажег несколько свечей — вот она какая елка! Бабушка сказала, что на елке подарки дают, и он все ждал, что ему дьякон подарит, и даже решил: бусы — их много, и красных, и синих висело на елке. Помнит он, как они молча толкались около елки, все ждали подарков, но дьякон затушил свечи и пришлось домой идти — вот она какая елка!
«Как тогда хорошо было! — подумал Николай и ему было странно и непонятно, как мог он в свою последнюю ночь перед Бакаловской новой жизнью прощаться со светом безрадостным, — нет, тогда все хорошо было!» — и все ему показалось теперь в радостном свете. Он видел всех добрыми, ласковыми, участливыми и слов таких никто никогда не говорил ему, а теперь он слышал их, и ни на ком не помнил зла.
Щелкнул волчок, окрикнул надзиратель:
— Так не полагается, не велено!
И Николай слез с окна, холодом пахнуло на него и стало неприветливо.
«Не велено!»
И вдруг почувствовал он, будто пробуждается от тяжкого сна: пробивая морозные цветы, глядела к нему в окно тихая рождественская звезда.
Сердце его засветилось светом ее, и душой понесся он за тюрьму, за дома к звездам — к рождественской тихой звезде, и там, среди звезд сорвал корону тихого мерцания и бурного пламени, и увенчался светом и пламенем, наполнил грудь до краев весенним запахом, засветил сердце восторгом нечаянных радостей. Накалялись перед ним жаркие зарницы, семицветные зори, скалами застывало время. Но алчущий взор его расплавил камни. И раскинулась вечность. И всякая самость и тварь слились в единую душу. И она была всем, и все одним было, его любовью, его Таней.
И он повторял имя ее, повторял голосом полного сердца, ее голос, песню, песню песней — «Приди ко мне!» — и чувствовал, как билось ее сердце близко, стук в стук с его сердцем.
А полночь черным алмазом ложилась на окно, на узорные морозные цветы, сменялись звезды — прилетали полунощные. Двурогий месяц плыл по небу, и кто-то черный плясал и скакал на месяце, плясал, скакал как победитель.
И в душе его росла его черная тоска.
— Таня! — шептал он, — но в ответ ему никто не откликнулся, — Таня! — шептал он и странной улыбкой горели его губы.
Глава седьмая
Латник
На праздниках в тюрьме бывает особенно тоскливо.
Тоскливо проходили Святки. Николай места не находил себе, вся душа изнывала.
Пользуясь праздничной сонливостью надзирателей, он взбирался на стол, отворял форточку на мороз и так простаивал у окна, глядя на волю. И должно быть, простудился: нет-нет да и принималось трясти его, а ночью нападало мучительное полузабытье.
В полузабытьи мерещились ему всякие страхи: наполнялась камера маленькими насекомыми, юркими, как муравьи, заползали эти муравьи за шею, вползали в рукава, впивались, точили тело, растаскивали тело по мельчайшим кусочкам. Уж, казалось, все было изгрызано и съедено, оставался от него всего один голый скелет, и чувствовал он, как ссыхались и сжимались кости и давили на сердце. Делал он страшные усилия, тряс головой и на минуту пробуждался, но только на минуту, — снова из каких-то совсем незаметных щелей и трещин, сначала в одиночку, потом целыми стаями, выползали эти проклятые муравьи.
Тоскливо проходили Святки и мучительно.
В Крещенский сочельник в положенный час повели Николая на прогулку, как водили однажды всякий день.
Камеры расположены были полукругом ярусами. Николай сидел на самом верхнем ярусе и до последних ступеней лестницы провожали его одноглазые камеры. В некоторых камерах засветили лампочки, и мутный свет отбрасывал через матовые волчки черные живые тени на решетку коридора: перегибаясь через решетку, живые, тени эти словно хотели спрыгнуть в нижний ярус.
Как на аркане, ходил Николай по кругу на тюремном дворе.
Заходило солнце, золотисто-инеевой крещенский вечер рассыпал по небу холодные красные искры и валили со всех концов алые клубы зимнего дыма.
Зудящее жужжанье телеграфных проволок, уханье ухабов, скрип и скат полозьев, — все это мчалось куда-то, оглашая своим грохотом.
Как пьяный, ходил Николай по кругу на тюремном дворе.
И когда снова сунули его в камеру, захлопнулась дверь, щелкнул замок, стены глянули на него чугунными плитами склепа, и нечем дышать ему стало. А блеснувшая мысль, что это болезнь какая-то, и вот берет его и ему не совладать с ней, отточила все его чувства.
В один миг ожили все его воспоминания, прошла вся его жизнь, а сердце будто подо льдом горело: и стыло и раскалялось.
Хлопнула форточка двери.
— Сто двадцатый, — сказал дежурный и голос его про звучал будто из страшной дали.
— Сто двадцать первый! — ответил другой голос резко.