Александр Финогенов при Арсении быстро шел в гору. За год вошел к нему в полное доверие, без Александра, кажется, ничего не делалось, ничего не предпринималось, как скажет, так тому и быть, а говорил Александр дельно.
Конечно, по городу не замечали, как Финогенов скрутил Огорелышева, а если и замечали, то заикнуться не смели. И Арсений не говорил себе об этом, боялся: ведь это конец его, смерть. А умирать ему не хотелось. Как ему умирать, когда столько еще надо дел начатых окончить и столько всего задумано, ввек не переделаешь.
Придирался Арсений к Александру, изводил, мучил в свои злые нетерпеливые минуты. С каждым днем чувствовал он, как крепкая ладонь Александра давит ему череп, погружает его куда-то, уж загнала по самую шею, — заливает уши…
А тому словно только этого и надо.
«Давить надо человека, чтобы человеком владеть, иначе, не ровен час, этот самый человек, ближний твой, на плечи тебе вскочит!» — так Алексадр Николаю сказал в тюрьме на свидании.
Будничный зеленый огонек теперь до рассвета светился в кабинете Арсения, мигал своим дьявольским глазом, прорезая темь двора.
А на дворе Трезор и Полкан метались на рыкале, лаяли, и выло в ответ им бессонное эхо и кто-то илистой лапой обваливал берега пруда, затягивал тиною дно.
Только вот с прудом и творилось неладное — так по двору думали, — а то все было по-старому, на своем месте.
Стоял красный финогеновский флигель, как стоял, будто кто и жил в нем, только двери были заколочены.
Пришибленно и придавленно шла жизнь на огорелышевском дворе, но как-то стройно по заведению. Одно смущало: на Пасху в ночь сторож, Иван Данилов, своим единственным неокривевшим глазом видел, как барышня Варенька будто стоит на террасе и головой кивает вроде Сёмы-юродивого, и, видев все это, он с перепугу доску выронил и коленку себе отшиб.
Беды ждали.
И напасть пришла,
На Николу в сумерки, когда, по огорелышевскому расписанию, фабричные должны были уж спать, вспыхнули битком набитые фабричные корпуса — спальни, вспыхнули с какой-то неистовой силой: задуванило со всех концов.
Кто не поспел выскочить — и был таков. Детей одних погорело — тьма-тьмущая.
Когда подоспел Александр, только головни пылали, да чадили пережаренные человечьи трупы.
Красный флигель стоял весь обуглившийся, с пробитыми окнами, не красный, черный.
Вовремя Александр не мог приехать: в этот вечер дали ему свидание с Николаем, — Николая отправили по этапу в ссылку.
Приехал Александр такой спокойный и важный, и долго сидел, запершись в кабинете с Арсением, потом с каким-то остервенением выскочил во двор и, прорезая толпу не хуже самого Огорелышева, прилетел на пожарище. Лицо его было синее от злости, тряслись челюсти, кричал, чтобы головни растаскивали, чтобы все в пруд валили.
И, когда оторопевшие фабричные и пожарные бросились исполнять приказание, вспыхнули дрова и деревья.
Насилу огонь уняли.
А он прошел во флигель и стоял на террасе и смотрел куда-то далеко, и, красный от зарева и пламени, улыбался каменной огорелышевской улыбкой. Как улыбался!
Глава девятая
Серый огонь
Было уже к ночи, когда Александр вернулся к себе. Александр жил за Чугунолитейным заводом у Покрова, занимал он дорогую квартиру, для одного слишком просторную.
Спать Александр не мог, ходил по комнатам. На лице его не было каменной улыбки, и стал он каким-то прежним, немного лукавым и милым, и острота глаз притупилась, и были глаза грустные. Он не думал ни о доме, ни о пожаре, ни о Арсении, ни о той постоянной деловой тревоге своей, которая не давала ему покоя и гнула, и гнала, и одарила большой властью, и открыла вперед дорогу к еще большей власти.
Ему вспомнился Николай, свидание с Николаем. Кажется, весь последний год он только и думал о нем, ему слышался его голос той измученной кротости, которая хватает за душу и заставляет вспомнить позабытое, создавать небывалое, как музыка.
Он вспомнил и Петра, и Евгения, и Алексея Алексеевича, вспомнил ночные стояния наверху, мать-пустыню и на минуту горьким чувством захватило сердце, и снова окаменело лицо.
Александр ни в чем не укорял себя, нет, он твердо знал, прошлое кончилось и путь один был. Надо строить жизнь, как устроил жизнь Арсений, надо владеть людьми, как владел людьми Арсений, быть господином на земле, смирять, а не смиряться.
Вдруг Александр вздрогнул и застыл, ровно в страшном испуге.
С портрета глядела Таня: она стояла, крепко сомкнув опущенные руки, венец развевающихся русых волос наклоненной головы полураскрывал лицо ее, и улыбались губы, губя и страдая, и звали притуманенные темные глаза, пели песню, песню песней — «Приди ко мне!»
На стук очнулся Александр. Прасковья-нянька, приютившаяся у Александра, стучала в дверь.
— Батюшка, Александр Елисеевич, а Колюшке чулочки-то и забыли, — шамкала Прасковья тупо-горько сжатыми губами, вспомнив, что не передал Александр чулки Николаю.
— Кланяться тебе велел, — почти закричал Александр, — Прасковье, говорит, кланяйся, слышишь!
— Кто ж его знает, девушка, напущено видно. Спите, батюшка, Христос с вами.