Над ним сидит его крестная, Палагея Семеновна и мать. Палагея Семеновна болтает ногой и, захлебываясь, рассказывает.
Она после долгого перерыва беременна и боится, как бы не повредить; Сергей Аркадьевич, доктор, сказал, роды будут тяжелые, пожалуй, операция.
Страшно захотелось Коле чихнуть, даже глаза закололо, а по всему лицу забегали мелкие, щекочущие мурашки. И хорошо бы покашлять громко и несколько раз!
— Покойный Елисей Федорович, — звенит голос Палагеи Семеновны, — после вашего развода, Варенька, сошелся с горничной Сашей; ну, помнишь, такая тощая с ямкой между бровями; так вот, теперь с ней живет Василий. Просто ужас, ужас.
Да, вчера А. рассказывал удивительные вещи: от вашего наследства, кажется, ничего не останется: дом продают, страшно кутят, в магазине никогда не видно. Я не могу представить, как ты могла прожить с ними. А Фроню, знаешь, говорят, на бульваре видели с кавалерами… Да-да, с кавалерами. Прямо неприлично.
Крестная зашептала.
Коля перестает дышать.
— Выкидыш… вытравляли… до желтого билета.
Больше не разбирает.
Ножки стола и кресел покрываются чем-то черным, словно копотью, и толстеют. Ковер разбух и зашаршавился, будто мясистая шкура какого-то невиданного зверя на ярко раскрашенных картинах.
Сморкаются.
Запахло духами.
Ставят на стол лампу.
Это — Маша, горничная, высокая и красивая, с завитками на лбу.
— Готов ли чай? — говорит мать. — Поторопись, пожалуй ста.
Коля осторожно перевертывается, учащенно дышит. Левая нога у него затекла, в ней будто песок, и она кажется такой огромной, чужой.
Цветы на ковре сразу стали яркими и большими, медные ножки кресел, словно подсвечники или пожарные каски.
Маша уходит.
У нее новые ботинки на высоких каблуках, а не стучат, — это Филиппок ей сделал. Со временем и у Коли такие сапоги будут, теперь же у него тяжелые и скрипучие.
Палагея Семеновна опять затараторила, словно чему-то обрадовалась.
Шелковые юбки зашуршали
— Вчера у Л. был А. С, мы были поражены: никто не мог ожидать. П. П. на прошлой пятнице прозрачно намекнул при всех, что их отношения для него не тайна. А Лизочка, право, такая наивная! Ну, представь, Варенька, ведь это ужасный человек: К. А., О. М., Е. И. и теперь Лизочка. Право, как-то…
— Да! на рожденье Тани, Н. П. взял Катю на руки и при всех, мы только что вышли из залы, они фокусника приглашали, чудный фокусник, — понимаешь, при всех, показывает на А. Е.: «Смотри, — говорит, — Катя, вон твой настоящий папа». Бедненькая Ксенечка не знала, что делать. А. Е. йобледнел, как полотно. Словом, сплошная нетактичность. Мы просто не знали, куда деваться… Да!
Опять шепчет. К. Ф… каф… аф…
Коля напрягается что есть силы, а понять ничего не может. Он устал, в спину что-то колет, словно булавкой.
Среди груды имен и мудреных слов вытягиваются заглавные буквы — инициалы знакомых в длинные уродливые завитки, туманно-огненные. Они прыгают и звенят.
Он привык к ним, слышит с осени, когда впервые залез под диван и навострил уши.
С нынешнего лета началась для Коли новая жизнь. Раньше он был не таким: уж стал вспоминать что-то хорошее, что было когда-то третьего года, стал скучать.
Весной умер отец. Коля помнит большого человека, непременно в майской белой паре, с драгоценным перстнем на волосатом пальце. Черные, большие усы, колкие, когда целовался в губы и лоб. Приезжал он по воскресеньям, обедал, и всегда была лапша и черная каша. Когда выходили из-за стола, в кухне уж поджидал кучер, Гаврило, и долго катал детей с нянькой по городу.
Теперь он знал много разных сказок…
Вечерами дети торчали за воротами, куда выходили посидеть фабричные.
Шустрый и пронырливый, он быстро развивался. Ему шел восьмой год, а близорукие темные глазенки, как жучки, таращились и искали, высматривали.
Падок он был на всякий рассказ и прилипчив ко всякому.
Дети рано начали купаться. Плавать учила Маша. И, научившись, Коля долгое время притворялся неумелым: ему было непонятно приятно, когда Маша брала его на руки и, прижимая к груди, улыбалась розовой улыбкой созревшей девушки.
Среди игр, в которых он занимал особенное место, отличаясь озорством и плутнями, была одна игра запретная, разыгрывавшаяся за дровами у забора Воронинского сада, да на покатой, зазеленевшей мягкой крыше курятника — местах, скрытых от взрослых.
Называлась игра «Стручки продавать».
Вдруг Коля застыл, сердечко камушком сжалось: уронили что-то.
— Excusez-moi, не беспокойся, оставь, Варенька, я — сама! — рука Палагеи Семеновны, пухлая в кольцах, шмыгнула около самого носа Коли.
Нашла, слава Богу!
Коля сопит, не может удержаться. По телу разливается что-то горяче-колкое.
— Чтой-то у вас, крысы?
— Нет, должно быть Шумка, он вечно тут трется.
В зале застучали блюдцами.
— Варвара Павловна, чай готов!
Уходят…
Коля приподнимает оборку, насторожился…
Вдруг шорох. Будто и еще кто-то… кто-то встал и…
Юркнул обратно.
Мешают сахар. Упала ложка.
— Дама будет.
— Понимаешь, Варенька, — снова понеслась Палагея Семеновна, — это Бог знать что, просто невероятно…
Коля прополз до дверей и пустился.