За эти два дня не однажды Леониду Михайловичу довелось слышать имя Натальи Ильинишны, и всегда в кадрили со своим именем. И может, эти разговоры учащали сердцебиение, углубляли рассеянность и устраивали улыбку чудного озарения. Жил в эти дни Леонид Михайлович, что называется, вполпьяна, точно вскружил эту голову разговор с Софьей Дмитриевной Клобуковой. Это произошло в доме этой дамы, в ее будуаре в полдень. Софья Дмитриевна, дама не первой молодости, величавая матрона в кружевном чепце на русых волосах, в пестрой турецкой шали, обнажив полную руку до локтя, держала пахитосу. В будуаре пахло туалетными эссенциями, было еще не прибрано, – так запросто, почти в ночной кофте, принимала Софья Дмитриевна своего двоюродного племянника.
– Друг мой, я говорю серьезно, – объяснялась она голосом низким и звучным, – Наташа очень и очень заинтригована тобой. Ежели она тебе симпатична, а по мне это так, ты непременно должен просить руки. Ты будешь страшно глуп, ежели этого не сделаешь…
– Однако, – вздохнул Леонид Михайлович и переложил руки, – почему вы полагаете так?
– Ах, это всякая женщина видит сразу, – ответила Софья Дмитриевна. – Я вчера имела разговор с ней о тебе; как она смутилась, когда я объявила ей о твоем чувстве! Она прямо-таки пионом расцвела и готова была сквозь землю провалиться. Ах, прелестно смутилась она!..
Леонид Михайлович опустил голову, сжимал руки и не видел рук.
Комнаты вообще не существовало вокруг него, а лишь один голос из каких-то сладостных облаков возвещал томительные слова. Он не протестовал, что уже кто-то объяснился за него в чувствах, он даже не заикнулся отрицать эти чувства, – он испытывал удивительную немоту, озноб и перекладывал и сжимал еще на новый манер полосатые кровоприливом руки.
Тут послышался шум; в салопе черного бархата с горностаевым воротником, в шляпе капором вошла Наталья Ильинишна и за ней молодой человек в коричневом толстом сюртуке, со шляпой в руках.
– Мы к вам, Софья Дмитриевна, – сказала девушка весело, – здравствуйте. Мы не помешали?
– Ну, вот тебе, – ответила Клобукова, запахивая шаль. – Правда, одета я по-утреннему, и могу шокировать господина Курцевича, – но что ж, прошу извинить старуху, – и дамы поцеловались.
Наталья Ильинишна уселась подле хозяйки, положила на колени свою большую муфту, вздохнула и обратила свой сияющий взгляд на Леонида Михайловича. Но она не встретила глаз поручика: опущенное лицо офицера казалось побледневшим, он закусил губу, и тонкие усы его перекосились…
Да! Никто и не заметил, никто и не ахнул, а сердце Леонида Михайловича было неожиданно ранено. Прелестно-влажные глаза Натальи Ильинишны, особенность в глазах ее и отлив, темные кольца английских ее локонов на белом меху широкого воротника, белая мальчишеская марижка ее, – все его упало через глаза вовнутрь и легло там холодным пластом, и ненависть туманом поднялась оттуда на бледного франта в коричневом сюртуке…
Разговор шел, разговор продолжался, а конной гвардии поручик Кастырин молчал, покусывая ус, – может быть, он этого и не замечал даже? Может быть, не заметил он и того, что поднялся со своего низенького пуфа, и едва ли не голос Софьи Дмитриевны привел его в чувство.
– Уходишь? – спросила она. – Куда заторопился?
– Да, ухожу, – ответил Леонид Михайлович, но не мрачно, а скорее сонно, с усилием. И, поцеловавши руку тетке, отвесив поклон паре, – глаза Натальи Ильинишны улыбались ласково, – крепко ступая, он вышел из гостиной.
– Жду вас к себе! – звонко донесся ему вслед пленительный голос.
Лучше бы гремела гроза над Петербургом, над прямыми улицами высоких этажей; ветер, что ли, нашпорил бы свою морскую сырость; бесшумные хороводы белых хлопьев пусть бы мчались в обеленных ветреных улицах, обрушиваясь на горячее лицо прохожего! Но было тихо, было оттепельно, синяя пасмурность стояла в облаках, сыро дымили дали улиц. Леонид Михайлович шел по панели близко тумб, пола его шинели везлась по сырости плит, а по мостовой шагала, переходила на рысь и осаживалась рыжебородым Герасимом тонконогая «Атласная» в одиночной запряжке…
Я уже предчувствую, как изумит читателя конец моей истории: никто, наверное, не догадается, что сделал Леонид Михайлович, – а выход его был прост: он вышел в отставку и уехал в провинцию, сгинул в тамошних недрах.
Это непонятно, нелепо. Какая-то случайность, вдобавок еще непроверенная, недоразумение – и вот глухое бешенство самолюбия, пьяный разгул, дебоширство в компании повес-однополчан, грубая выходка со старшим и предложение подать в отставку, – все это развернулось чрезвычайно быстро!
И высокая хоругвь единственной любви, знамя, через которое, однако, звезды искрят ближе и солнце посылает свой блеск еще лучезарнее, – знамя его свернулось…
А впрочем, кому ни случалось принимать этот раскинутый полог просто за череду весенних облаков, чье живоносное сияние через прищуренные глаза щемит сердце невнятно, но ласково?
Многое в жизни минуем мы рассеянно. Часто, достаточно часто любовь приходит безо всяких песен и без гипсовых масок Трагедии…