А в деревне своей Леонид Михайлович не сразу, чай, забыл петербургские видения и, наверное, долго и очень настойчиво в летние полдни и в пасмурные октябрьские утра (когда сады дымят), и в белые святки, и под звон деревенских пасхальных колоколов – облик Натальи Ильинишны вставал за итальянским окном его тихого кабинета.
Сны*
Н. М. Ямаучи
Рассказывать об этом почти невозможно – по трудности заинтересовать читателя. Ибо сны – всегда чересчур личны, они обязательно нуждаются в пояснениях, которые протяжны и путаны.
Жизнь сладостна. И прелесть существования, радость пользования чувствами, тайная внутренняя дрожь, – это порою открывается уставшему духу в снах, в их аттической прохладе и безмолвии – так в снах заряжаемся мы жаждой жизни.
Сны прекрасны. Истома сновидения порою живет до вечера, до забвения, до потери сознания, когда в темноте устроишь покойно голову на прохладной подушке, уже забываешь настойчивые шелесты, дуновения в открытое окно… Но можно ли желать непробудного сна, можно ли жить только снами, их невыполненной тревогой, божественным безмолвием летейских просторов?
Но случается, живешь день в день спокойно и равнодушно, пересаживаешь незабудки на клумбах и окучиваешь, точно картофель, угрюмое сознание; за обедом говоришь о политике – о том, что пишут в газетах – и совершенно чужды все эти конференции; и вот опять перед сном читаешь комфортабельного бродягу Крымова или вспоминаешь пыль Заволжья над молодым Толстым, – о, все это бытие, как бабушкин гарус, а ночами ничего не снится. Ибо достаточно сонно было весь день.
…Утро началось для меня в седьмом часу. После трех дней серых небес, настойчивого дождя – баснословно гляделась лазурь и сверкающие медленным, точно музыка Шумана, облака и густая темная зелень. А непросохшие дорожки, качая тени и солнечные пятна, представлялись дорогами одинокого полного счастья. Прекрасна была отразившая зелень кустов лужа на теннисе – почти во всю длину левого коридора.
Самое лучшее в такое парное утро – отправиться в пешую прогулку. Так я и сделал. Я начал путь с мокрой от умывания головой, опираясь на белую освежеванную палочку. Ранняя прохлада поощряла меня.
Залив был точно завешен, затянут вплотную над водой серебристым шелком, но вода проступала лазорево. Горы на том берегу были туманны, не остры. Было полное безлюдие на песке вокруг купальных будок, а сами будки казались свежеокрашенными.
Почти в одиночестве прошел я три с лишком версты. Лишь двое ходей разминулись со мной на обочинной дорожке у рельс: подтанцовывая, пронесли свои плавные шесты с повешенными корзинами – ледиска, молковка, салада, иба.
А удалившись в сопки, на широкие повороты военной дороги, вглубь от взморья, – я повстречал японский броневой автомобиль: грязно-защитный, украшенный зелеными ветками, он буксовал, шумел с перебоями на одном месте, а вокруг хватались солдаты, уже разомлевшие в зной, расстегнутые, занавесившиеся короткими полотенцами – семь человек. В моторе трещало. «Подшипники купить», – подумал во мне влюбленный в автомобили, а память тотчас изобразила, как лопнет алюминиевый картер и тавот, как черная кровь, выльется на песок. Я миновал броневик. Я вспомнил, что на днях видел одного из этих желчно-смуглых людей раздавленным поездом: измятый труп лежал между рельс, как мусор, был закидан травой и песком; протянутая на весу рука уже гляделась восковой, сделанной из воска, с неживыми, стеклянными ногтями; нечто кроваво-распоротое на бледной коже угловато торчало – не то бок, не то разбитое безобразное лицо; мягкие крошки, обрубки свежей говядины прилепились к рельсам, к шпалам. Смерть солдата в чужом краю, об этом поют песни. И я стал думать о войне, о воинских опасностях, вспоминал, как забавно и жутко-стремительно запрокидываются люди под расстрелом: я почувствовал острую свободу – возможность потерять жизнь, – и заговорил про себя с неведомым собеседником.
«Это все – как спорт. Иногда это матч. Единоборство с достойным, а иногда это охота, но не столько ради потехи, а суровое уничтожение зловредного, пакостного.»
Две версты безлюдного подъема военной дороги, и я пришел в гости. Черный легавый Бобка залаял на цепи басисто, когда я проходил в новую некрашеную калитку, а инженер в пенсне окликнул меня из окна сеновала над приставленной лестницей, белея оттуда еще ночной рубашкой. Тени на дворе были длинные, окна в доме были раскрыты. Мой друг вышел на крыльцо босой, в купальном халате.
Все эти дни я был вдвойне угрюм. В весенние дни падали на меня осенние листья. Я писал сонеты о Стерне, о Новалисе, но это были тщетные попытки рассеяться, приобщиться к иной жизни. Город опостылел мне. В него въехать не хватало у меня силы.
И в это утро среди зеленых сопок, высоко над морем, видя и чувствуя отважную пустоту солнечного воздуха, – я вдруг понял, что смысл жизни – в путешествиях.