Липицы, за которые шел бой, солдаты увидели часов в семь, когда рассеялся туман. Село, раскинувшееся в длину километра на четыре, выступило на взгорье, видное из края в край, облитое нежаркими лучами утреннего солнца, все в садах. Сады цвели. Деревья стояли белые, словно запорошенные снегом. Солнце золотило мокрые соломенные крыши хат, играло зайчиками в лужах на улицах. Длинные тени ложились по земле от высоких тополей.
Ни собак, ни петухов не слышно было в селе в это утро. Рвались во дворах мины и снаряды, обжигая, ломая калеными осколками ветки деревьев. Жители попрятались в погреба. Не видно было даже скворцов, самых веселых и шумных весенних птиц, пересмешников, научившихся за войну подражать свисту падающих мин и пулеметной дроби.
Местами горели зажженные снарядами хаты. Над макушками яблонь, усыпанных бело-розовыми и белыми цветами, поднимались красные языки пламени. Не кизячным дымом летних печек тянуло в воздухе, а гарью пожаров…
Было в этом бою много и таких случаев, над которыми солдатам хватило бы потешаться надолго, если бы с каждым днем свежие впечатления новых боев не вытесняли из памяти вчерашнее…
Автоматчик Петрусевич пробрался вперед в один пустой сарай, откуда удобно было простреливать открытую усадьбу и улицу перед ним. Лежа внизу и стреляя через окно, он не обратил внимания, что на чердаке этого же сарая сидит немецкий автоматчик.
Долго эта «комбинированная» огневая точка озадачивала всех: нижний этаж ведет огонь по врагам, верхний — по нашим, — чья же она есть, собственно? — пока наконец Петрусевич догадался по звуку автомата, что за напарник сидит у него наверху.
Став на пенек и продрав дыру в хворостяном необмазанном потолке, пока автоматчик строчил и не слышал шороха, Петрусевич увидел немца и не придумал ничего другого, как схватить его за ногу. То ли у автоматчика патроны кончились, то ли с перепугу не сообразил он стрелять в Петрусевича через потолок, а может быть, выпустил автомат из рук и не смог его достать, — ни тот, ни другой огня не открывали. Пенек, на который стал Петрусевич, опрокинулся, когда немец дернулся. Петрусевич повис в воздухе на ноге автоматчика.
Молодой, еще не открывший счета, но жаждущий славы боец хотел справиться с немцем сам: или привести в роту «языка», или в крайнем случае застрелить его, но его автомат болтался на шее стволом вниз и никак нельзя было направить его в немца без риска выпустить его ногу.
Долго они возились так. Наконец Петрусевич не выдержал, стал кричать: «Ребята-а! Помогите-е! Немца держу-у!..»
Глазам бойцов, проникших в сарай, представилось диковинное зрелище: из дыры, проломанной в потолке, высовывалась нога в немецком сапоге — широкое голенище раструбом, — а на ней, раскачиваясь, как маятник, висел, ухватившись не за сапог (из опасения, как бы он не скинулся), а за штаны немца, маленький легкий Петрусевич, злой от неудачи, с лицом, разбитым в кровь кованым сапогом, теряющий последние силы.
У Петрусевича после этого и на другой день еще тряслись руки, как у контуженого, — не мог прицелиться из автомата. А немец, когда стащили его с чердака, не стоял без подпорки, валился наземь, — пришлось сдать его санитарам.
На парторга батальона Родионова, заменившего раненого пулеметчика в одной покинутой хозяевами хате, обрушился развороченный снарядом угол. Родионов, мужчина богатырского сложения, выдержал без особенных повреждений тяжесть, навалившуюся на него, и даже сам, без помощи, выбрался из-под кучи земляного кирпича, глины, бревен и соломы.
Но у хозяев на чердаке хаты было спрятано от немцев ведро с сахарной патокой. Надо же было случиться, что ведро свалилось как раз на голову Родионову. Пока руки его были прижаты чем-то внизу, патока вся до капли медленно вытекла ему на голову, пропитала всю гимнастерку, белье и проникла даже в сапоги до портянок. Вылез он из-под развалин хаты черный, как марокканский воин, весь облепленный соломой.
Солдаты, глядя на младшего лейтенанта, валились от хохота, переставали следить за противником, явно теряли боеспособность. Командир роты посоветовал ему удалиться. Родионов, ругаясь, как может только ругаться одесский портовый грузчик, ушел в тыл, в кусты, к резерву, и там автоматчики, помирая со смеху, скребли с него патоку финками в котелки, рассчитывая на свободе извлечь из нее сор и напиться всласть чаю.
Долго после этого случая ходила в батальоне поговорка: «Эх, чайку попить, да не с чем!» — «Как не с чем? Пойдем младшего лейтенанта поскребем и попьем».
Завалишин, идя к комбату с донесением, захватил по пути в плен немца. Как выбрался он из села в этом месте — уму непостижимо было. На стыке четвертой и пятой рот, по краю чьей-то большой усадьбы, росла колючая мелколистая акация — живая изгородь, такая густая и с такими длинными шипами на ветках и стволах до самого низу, что, казалось, мышь не пролезет здесь. А немец пролез. Завалишин заметил его, когда тот полз уже по бурьяну на выгоне. Он обстрелял врага, заставил его встать, поднять руки вверх, обезоружил и привел на командный пункт.