Долговязый, немного сутуловатый, нервный, вечно хмурый, как будто сердитый, капитан Спивак над чужой шуткой посмеяться любил, сам же, если чудил, никогда не смеялся, поэтому подчас трудно было разобрать, чему он в своих словах придает значение, а что у него просто балагурство. Он был резок в спорах, Грубоват с товарищами, друзей в полку у него было немного. Его запальчивость при неизменно нахмуренном выражении лица — и в минуты веселья и в минуты злости — делала Спивака похожим, как говорили, на бомбу замедленного действия — не угадаешь, когда и от чего может вдруг взорваться. Но ничего не прощают человеку на фронте так снисходительно, как резкость и несдержанность, лишь бы он делал свое дело. На фронте не любят лентяев. Как агитатора Спивака в полку ценили. Его лекции и беседы с офицерами и солдатами пользовались успехом. Большой ученостью и красноречием он не блистал, но умел выразить мысли сильно и доходчиво и заинтересовать слушателей. Боевая репутация его была безупречна. Три четверти своего времени он проводил в стрелковых ротах, являясь в штаб лишь по вызову заместителя командира полка по политчасти для составления пятидневных политдонесений. В бою Спивак был желанным гостем каждого батальона. Комбаты приглашали его к себе перед какой-нибудь большой операцией наперебой.
Все заметили, что Спивак вернулся из дому еще более хмурым и раздражительным, чем был. Одни относили это на счет возможных семейных неурядиц капитана, другие говорили: «Что это за отпуск десять дней — разбередили только душу человеку». Лишь комбат-2, старший лейтенант Петренко, знавший хорошо своего приятеля, мог разгадать его состояние: Спивак, вероятно, задумался над чем-то увиденным дома. Несколько дней, проведенных на родине, действительно растревожили его, но не в таком смысле, как полагали некоторые: заскучал, мол, человек. Просто с кем-то о чем-то не доспорил там.
Полк свой Спивак догнал на ходу. На этом участке фронта еще велись наступательные действия. Дивизия шла в первом эшелоне. С Петренко ему не удалось сразу поговорить подробно обо всех домашних делах. Он встретился с ним на коротком привале на совещании у командира полка, передал письма из дому, обещал в тот же день побывать в его батальоне, но не побывал, пошел сначала в первый, где накануне погиб в бою комбат, знакомился там с новым пополнением и командирами, пришедшими в полк без него, назначил новых агитаторов. Потом провел день с автоматчиками, день — с артиллеристами. Во второй батальон он пришел уже после небольшого боя за один хутор, когда полк получил новую задачу: окружить и уничтожить противника в селе Липицы, важном пункте немецкой обороны на этом участке.
Ночь была непроглядно темная. Вечером, когда бойцы обедали и отдыхали в хуторе, названия которого никто не запомнил — не то Янчин, не то Яничкин, — над степью разразился ливень с холодным ветром и грозой. Вода шумела в балке за хутором, как река. Разведчики доносили, что возле села Липицы вода выжила немцев из наскоро сооруженных ими окопов: видно было при вспышках молнии, как они, вылезая на брустверы, выкачивали воду из блиндажей пожарным насосом. Ливень бушевал недолго. Ко времени выступления батальона погода утихла и потоки сбежали. Ручей в балке перешли вброд — вода не достала и по колено. Но тучи еще не рассеялись. В небе не видно было ни одной звезды. Еще глухо ворчал в стороне гром, трудно отличимый от орудийной канонады. Изредка поблескивала молния, освещая на миг движущиеся по полю без дороги неуклюжие фигуры бойцов в мокрых, вздувшихся горбом на спинах плащ-палатках.
Колонна шла целиной. Ноги не вязли в грязи, а лишь оскальзывались на мокрой траве. Трава была невысокая, но густая, с сочными мясистыми — чувствовалось под сапогом — листьями. По такой траве и в сушь было бы скользко идти. Капитану Спиваку, шедшему рядом с колонной, почудился среди грубых запахов обкуренной дымом костров и мокрой от дождя и пота солдатской одежды какой-то тонкий аромат. Он поднимался от земли. Спивак нагнулся, сорвал на ходу пучок травы, растер в ладонях ее мохнатые влажные листочки, понюхал. Кто-то из бойцов тоже нагнулся, за ним другой, третий.
— Мята, — сказал один негромким тенорком. — По мяте идем. Э-эх! Хорошо пахнет.
— Мята, — удивленно подтвердил другой тихо: по колонне приказано было двигаться без лишнего шума. — Да сколько же ее здесь! Откуда взялась? Дикая, что ли?
— Нет, не дикая, — сказал первый. — Посев. Ее нарочно сеют, как пшеницу.
— Для чего?
— А для всего. Лекарство делают из нее. Зубы у тебя болели когда-нибудь? Есть такие капли, мятные, на зубы. И в конфеты подмешивают, для запаху. Она доходная штука, эта травка. Мы тоже сеяли в колхозе, гектара три. Что-то много выручили: тысяч несколько. Э-эх, пахнет как! Рви в карманы побольше, чай будем заваривать.
— Посев, значит. Вон как! Да оно и видно — сколько идем, все — мята. Значит, ее тут и при немцах сеяли. Полюбилась.
— Нет, должно быть, еще колхозная. Она долголетняя, от корня отрастает.
— А может, помещик сеял? Тут же до тридцать девятого года еще паны были.