Поток холодного воздуха из приоткрытой форточки коснулся моего мокрого лица. Еще не совсем отдавая себе отчет в своих действиях, я встала с кровати, подошла к окну и распахнула его во всю ширь. Перекинуть через подоконник ноги – сначала одну, потом другую, – было делом считаных секунд, и вот я сижу на подоконнике, чувствуя, что это движение
«Ты с ума сошла?» – Этот вопрос задан папиным голосом, да и руки, крепко обхватившие мои плечи, тоже принадлежат ему. Прижав мне руки к груди, он оттаскивает меня от окна.
«Пусти! Я должна!.. Мне нужно!»
«Успокойся, Букашка».
Я пыталась вырваться, я лягалась и брыкалась, но он держал меня крепко.
«Я должна быть с ней, папа! Я не могу!.. Не могу без нее!»
«Все в порядке, Букашка. Не плачь!»
В конце концов его неколебимое доброжелательное спокойствие победило. Не мои слова, удары или мой гнев – а его спокойствие. Он просто ждал, пока я снова заплачу, пока мой гнев не рухнет под собственной тяжестью и не превратится в сдавленные рыдания, пока злые, бессмысленные слова не начнут застревать у меня в горле. И он дождался. Колени у меня ослабели, и все, что от меня осталось, медленно осело на пол.
Но он не бросил меня. Он опустился на ковер рядом со мной, и по мере того, как боль и отчаяние покидали мое тело, темница отцовских рук понемногу превращалась в надежное убежище.
После моей идиотской выходки папа заколотил оконную раму гвоздями – просто так, на всякий случай. Впрочем, его поступок был ненамного умнее моего: моя спальня находилась на третьем этаже, правда – довольно высоком. Возможно, папа тоже об этом подумал, поскольку они с Кейт так и не стали отбирать у меня ремни, зеркала и бритвенные лезвия. А может, он понял, что в этом просто нет необходимости: после моего срыва, когда я рыдала в его объятиях, я заснула и проснулась (уже на следующий день) выжатая как лимон и с ощущением свинцовой тяжести в костях, которое не покидало меня еще очень долгое время. Мне было очень трудно даже просто открыть глаза, не говоря уже о том, чтобы карабкаться на подоконник и выдирать гвозди из рамы. Когда родные сообщили мне, что ни под каким видом не отпустят меня на похороны, они ожидали нового взрыва, но я только молча побрела к себе наверх, волоча по полу невероятно тяжелое одеяло.
Между тем отцу предложили продлить контракт, поэтому в Великобритании мы задержались на три долгих года. И когда в конце концов мы все же оказались в зале прилета аэропорта в Сан-Франциско, я была почти уверена, что увижу в толпе встречающих Венди, которая будет улыбаться мне всеми своими веснушками и размахивать дурацкой табличкой с нашей фамилией. Увы, сладостный самообман продолжался недолго. Ему на смену пришла жестокая реальность, похожая на приступ лихорадки или какой-то другой серьезной болезни. Следующее, что я помню, это то, что я стою на коленях перед унитазом в туалете аэропорта. Меня только что вывернуло наизнанку, и Кейт стучит в дверь кабинки, спрашивая, чем мне помочь.
Ничем.
В тот же день, спрятав опухшие красные глаза за стеклами темных очков, я все же встретилась с Венди. Даже три года спустя боль была еще слишком сильна; она никуда не ушла и только дремала во мне – очень неглубоко, под самой кожей. И чтобы проснуться вновь, ей нужно было немного.
Венди ждала меня под молодым кедром. Доктор С. очень старалась подготовить меня к этому моменту, но все ее усилия пропали втуне, стоило мне только увидеть могильную плиту с двумя датами, разделенными короткой черточкой. В ней, в этой короткой черточке, уместилась вся жизнь Венди, и я испытала приступ острого раздражения. Жизнь моей подруги была гораздо больше, полнее, насыщеннее, чем это глупое тире между двумя датами.
Потом я прочла высеченное на камне имя, и на моих губах появилась легкая улыбка. Буквы были позолоченными, а ведь Венди терпеть не могла мишурный блеск – она любила