Глава семнадцатая
Когда с двумя трехдневными увольнительными в кармане Стрейндж выехал из Люксора в Цинциннати, длительная поездка в переполненном автобусе была ему уже не в диковинку. Он не в первый раз совершал это путешествие и знал дорогу, можно сказать, наизусть и почти не смотрел в окно.
Он надеялся подремать всласть, но разве заснешь в тряском автобусе, набитом сопящими пассажирами. Воздух в огромном салоне был пропитан испарениями человеческих тел и полон какого-то безостановочного бормотания. Стрейндж отпил виски из припасенной в дорогу бутылки, вытянув ноги, уселся поудобнее на узком сиденье и отдался мыслям о беде, постигшей Билли Спенсера. Они толклись в его мозгу с того самого дня, как привезли Билли, и Стрейндж знал, что рано или поздно ему придется разобраться в них.
Прибытие Билли в Килрейни явилось для Стрейнджа таким же ударом, как и для Уинча. Может быть, даже более тяжелым, потому что Стрейндж никак не мог примириться со случившимся, как это, очевидно, сумел сделать Уинч. Билли Спенсер был первым «обрубком» в роте. Хотя все теоретически понимали, что оторвать руки — ноги может всякому, на самом деле никто не верил, что этим всяким окажется он сам или кто-нибудь еще из роты. О таких случаях в других ротах они слышали, это верно.
Уинч вроде бы справился с бедой, а вот Стрейндж — нет. Он думал о себе, о том, что он жив и почти целехонек, и его охватывало невыразимое чувство вины, оно мучило и пробирало до мозга костей. А когда он думал о бедняге Билли, его захлестывала такая дикая, такая безрассудная ненависть ко всем гражданским, которые не были в пекле и не знают, что это такое, что ему хотелось двинуть по морде любого из них, кто попадет под руку. Это было бессмысленное желание, и Стрейндж понимал, что оно бессмысленно.
Однако хуже всего было то, что, по рассказам Билли, произошло с ротой. Стрейндж покидал ее без сожаления, хотя знал, что, попав в Штаты, он уже не вернется назад, так как наверняка получит назначение в другую часть. Однако он вовсе не хотел, чтобы рота без него развалилась. При новых командирах и присланных со стороны сержантах она утрачивала свое лицо и свой характер. Превращалась в другое, чужое подразделение. Это была катастрофа.
Где-то в уголке сознания у Стрейнджа давно теплилась надежда, что в один прекрасный день после войны они снова соберутся все вместе и снова составят единую, как когда-то, команду, спаянную, испытанную, понабравшуюся фронтового опыта.
Он берег и вынашивал эту надежду, хотя поделиться ею с другими стеснялся.
Конечно, это было пустое мечтание, но, пока рота так или иначе действовала в старом списочном составе, пока сохранялась видимость ее организационного костяка, Стрейндж мог, по крайней мере, хоть тешиться этой несбыточной надеждой. Теперь же, когда подразделение комплектовалось из пополнения, когда прежняя, старая родная рота перестала существовать, он почувствовал себя бездомным, у него будто почву из-под ног выбили. Он помнил, как совсем мальчишкой ушел из дому, как умерли потом отец и мать, но такого ощущения беззащитности, сиротства и одиночества он не испытывал еще никогда. И сознание, что на гражданке у него есть жена и ее семья, готовая принять его в свой круг, не спасало Стрейнджа.
Он мрачно посасывал в духоте свою бутылку. Какого черта, от этого не умирают — он так давно в армии, что пора бы привыкнуть к переводам из части в часть. В первый раз, что ли?
А все-таки их рота — особая рота. Он понимал, что особой ее сделала война. Смерть и увечья — вот что сплотило их, в мирное время так в армии не бывает. Их связывала опасность смерти, и ранения, и ужасы боя. Разве найдешь еще такую, почти родственную близость?
Вдобавок Стрейндж не знал, хватит ли у него мужества после всего, что он повидал, начать сначала и вторично пройти притирку к новым людям и привыкнуть к ним.
На остановках он иногда выбирался из автобуса, чтобы сходить в уборную. В воздухе тянуло октябрьской свежестью.
До Квингтона Стрейндж добрался в середине дня, примерно в то же время, что и в прошлые приезды. Линдин дядька, ее брат — белобилетник и племянник по матери еще спали после ночной смены. Когда они по одному собрались на кухне, Стрейндж уже попивал там пиво. Он посидел с ними, пока они готовили себе завтрак, и тоже поел яичницы с грудинкой. Никто из них не проявил особого интереса к тому, что Стрейнджу сделали операцию и что под бинтом на ладони у него гипсовая лепешка.
Он узнал, что Линда вообще-то должна работать с утра, но ее перевели в вечернюю смену. Она только-только пошла на завод и освободится лишь в двенадцать ночи. Стрейндж слонялся как неприкаянный, пока не начали возвращаться женщины — кто прямо с работы, кто из магазинов, и ему пришлось сматывать удочки. Ситцевая Линдина спаленка была единственным местом, где он мог укрыться от бабьей болтовни и кухонной сутолоки, но крохотная комнатка годилась разве что для сна или любви.