Привели они, мерещится ему, коней пасти в Ботики (так называют у них болото: вылезаешь из него всегда с черными от грязи ботиками на ногах, как из лучшей гамбургской кожи). Вот он соскочил с кобылы, хорошей кобылы — разжились все же и купили в Городце на Фоминой неделе. Теперь ее нужно хорошенько стреножить. А она размахивает хвостом, ровно очумела, сечет Хомку по глазам, по шее, бьет себя ногами — огромные злые слепни и назойливая мошкара так и липнут к ней, аж до крови кусают. Кобыла хлещет и хлещет себя по бокам, по ногам, вот больно стебанула Хомку кончиком хвоста по самому уху, не стоит на месте, хоть ты тресни. «Эй, ты, ворона! Не спи, замерзнешь!» — кричит кто-то, обгоняя. Но никого нет, это только кажется. «Не-ет, не замерзну»,— шепчет Хомка не то себе, не то кому-то другому. И кричит: «Ногу! Ногу! Чтоб ты околела!..» Пригнулся, боясь, как бы кобыла ненароком не лягнула его копытом, и тянет одну спутанную ногу к другой, свободной. Все напрасно, не дотянуть путо, не хочет стоять кобыла. Наконец ему удается затянуть путы. «У, волкодавина! — кричит он на кобылу, как кричит отец.— В болото! Но-о!» — и гонит в самую топь. Остальные ребята, связав уздечки пучком, тоже погнали лошадей в болото, к кочкам, где растет молодая осока. Там лошади пасутся, увязнув по самое брюхо. Им оттуда не убежать, до господского леса и полей далеко, поэтому смело можно управиться и сходить за раками... Пошли. Легкий ветерок обдает жаром, словно первый пар в баньке. Цветы — белые ромашки, мягкая липучая смолка, желтый лютик — изнемогают под солнцем и лишь изредка, уступая горячему дыханию ветра, покорно колышутся и снова никнут в бессильной истоме. Неумолчно трещат кузнечики, или, как их здесь называют, кобылки, и еще какие-то прыгуны; их невидимый, рассыпанный по всему болоту хор звенит, напоминая звяканье кос под ударами клепала. Ракиты, кустистый олешник, а тем более плакучие ивы на берегу тянутся к теплой, ленивой воде извилистой Плески.
От Ботиков ребята убежали далеко, к омутам, где в норах под корягами прячутся на холодке старые раки. Бежали наперегонки, а как увидели первый омут, припустили что было духу. На бегу расстегивались, скидывали рубахи. Хомка поотстал. Ему, признаться, страшновато было ловить раков: отец припугнул, что вместо рака из норы можно вытащить скользкую змею, и если она укусит — пиши пропало. Но все ловили раков, да и ловить их было занятно: сунешь голую руку в холодную, а в норах еще более холодную воду по самую шею, заберешься под корневище ольхи, нащупаешь среди корявых корней в норке, в иле рака, корявого, твердого, старого, схватишь за броню, чтобы не стиснул тебе пальцев клешней, и тянешь. Вытащил — твое счастье, бросай скорей в траву, пусть там шевелится, сколько ему влезет! И Хомка разделся... Связал пояском рубаху и штаны в узелок, положил рядом с уздечкой, сел на берегу. Опустил ноги в воду, чтобы они чуточку попривыкли. Левой ногой сразу ощутил холод... Из-за пазухи тянет едва уловимым, горьковатым запахом пота; горячий воздух обволакивает тело с крохотным родимым пятнышком на боку, но теперь он уже не обжигает, как раньше; звенит слепень, норовя сесть Хомке на голую спину. Хорошо ногам, приятно, только почему-то все холодней и холодней, телу теплее... Ну, пора! Вот-вот Хомка бросится в воду и поплывет...
— Не спи ты, дурень! — кричит отец, больно дергая его за руку.— Хочешь замерзнуть, что ли? — И выталкивает одним рывком из саней.— Пробегись немного, скоро на заезде отогреемся.
***