Спит Рим, и только в таблине одного дома на Палатине всю ночь не гаснет свет. Полибий за столом, в ночной тунике, босой. Ни звука. Только шелестит папирус и поскрипывает каламос. Слов не надо искать. Они сами возникают на гребне памяти и, скатываясь на папирус, занимают свои места. К одной фразе пристраивается другая, и все они вместе, заполняя дарованные им места, скрываются за изгибами папируса. Полоса папируса, разворачиваясь под пальцами, кажется дорогой, ведущей в бескрайнюю даль. Путник не испытывает страха от того, что эта дорога длинна, а ощущает неведомую ему радость созидания, непонятную уверенность в том, что никому не удастся остановить его движения к еще неосознанной цели.
А до этого три дня он ходил из угла в угол таблина, не замечая никого. Откуда-то словно бы из небытия возникали первые фразы. Он повторял их сначала про себя, а затем и вслух, но они не связывались друг с другом. И он ходил и ходил, пока не свалился в изнеможении и не был разбужен, как пассажир корабельным колоколом во время бури. Он, не одеваясь, подбежал к столу, зажег светильник и вытащил папирус.
Ганнибалу потребовалось девяносто дней, чтобы пройти Иберию, спуститься в земли кельтов с Пиренейских гор, перейти Рону, подняться в Альпы и скатиться оттуда, подобно снежной лавине, в Италию. Полибию понадобилась половина длинной зимней ночи, чтобы воспроизвести этот путь на папирусе, и еще осталось время для того, чтобы рассказать о первых битвах в Италии, о Тицине и Требии, о молниеносных ударах, заставлявших римских полководцев бежать, устилая поля и леса трупами.
Уже запели петухи, когда Полибий дошел до описания перехода Ганнибала через болота Этрурии. Тимей[67], доживи он до Ганнибаловой войны, наверное, уделил бы этому событию целую книгу. Он начал бы с описания самих болот, сравнив их с болотами Колхиды, и заодно бы вспомнил об аргонавтах, будто бы прошедших эти болота тысячу лет назад. Потом бы он перешел к живописанию ужасов блужданий во мраке. Луну он спрятал бы за облака, чтобы читателем овладел ужас, пережитый войском. А чтобы он почувствовал и нестерпимую боль, он рассказал бы о болезни глаза у Ганнибала и о том, как полководец пересел с лошади на слона и индийский погонщик, обернувшись, – обмотал ему голову черной повязкой. И книга была бы, конечно, закончена длинным перечнем всех одноглазых воителей от циклопа Полифема до Антигона.
Воспоминание о Тимее влило в Полибия новые силы. «Ганнибалу приходилось сражаться с Семпронием, Фламинием, Фабием, Марцеллом, Сципионом, – думал Полибий. – А мой соперник – Тимей – историк болтливый и лживый. Фукидиду приходилось отстаивать истину в соперничестве с теми, кого он называет рассказчиками басен. Но он не указал их имен. Я же назову их поименно, разберу их труды, выставлю на посмеяние. Но это будет потом».
Окунув каламбс в чернила, он поднес его к папирусу и написал, завершая главу: «Многие лошади потеряли копыта, потому что шли непрерывно по грязи. Сам Ганнибал едва спасся, и то с большим трудом, на уцелевшем слоне. Тяжелые страдания причинила ему глазная болезнь, от которой он лишился глаза».
Розовое солнце, пробившись сквозь окошко у потолка, осветило скользящую полосу папируса и нависшую над ней загорелую руку, совершавшую мерные движения. Полоса, заполненная остроугольными эллинскими буквами, сползала со стола и скатывалась на коленях. Но это уже не был папирус, купленный на Велабре за один денарий, а история, создаваемая на века.
Полибий обвел взглядом стол и возлежащих за ним гостей. Семь мест было занято. Вместе с Публием и Лелием пришло еще четверо юношей, двое в тогах и двое в хитонах[68].
Не было Теренция[69]. Поймав удивленный взгляд Полибия, Публий глухо проговорил:
– Он уехал. В Афины.
– Надолго?
– Кажется, навсегда.
– Но ведь и в Афинах он останется чужестранцем. – В голосе Публия прозвучала обида.
– Чужестранец в Афинах не то что чужестранец в Риме, – сказал Полибий. – Там нет различия в одеждах и знание языка уже делает эллином.
– К тому же, – вставил Лелий[70], – Элладу он выбрал для себя сам, в Италию же попал не по своей воле.
– Да! Да! – подхватил Полибий. – Отсутствие свободного выбора – это тяжесть невидимых цепей. Не каждый в силах их вынести. Да и, кроме того, как жалуется сам Теренций, в Риме у него не было зрителя.
– Не было, – согласился Публий. – Но видел бы ты, с каким успехом прошло представление его «Братьев» после похорон моего отца, да будут милостивы к нему маны!
– О каких «Братьях» ты говоришь? – спросил Полибий. – Я не знаю такой комедии.
– Он ее занес перед отъездом, когда меня не было дома, и оставил без всякой записки, – пояснил Публий.
– Что творилось в театре! – вставил Лелий. – Люди ревели от восторга.
– А о чем эта пьеса? – спросил Полибий.
– Как сказать тебе покороче? – произнес Публий. – О пользе воспитания, соединенного с уважением к личности, и о вреде грубого насилия, превращающего воспитанника в тупого истукана.