Читаем Терра полностью

– А по-моему, – сказал Мэрвин, – так еще хуже. Как так мало от человека могло остаться?

– Ты бы видел, что от мамы осталось тогда. Они ее плохо зашили. Ее так плохо зашили. И грим такой ужасный. Зачем они только гримируют их?

Ой, ей бы истерику устроить, на гроб бы покидаться, пусть на воображаемый, а она лежала и пальцем по мраморному кафелю выписывала загадочные буковички.

В чем-то мы с Эдит были похожи, но она от всего была так отстранена, так отторгнута. Холодная, неживая, и не верилось, что такая тоже помрет.

А чего рядить-то, все помрем, это непременно, но только про нее одну я думал, что это не окончательная правда. Что есть люди, которые при жизни так сильно мертвы, что куда дальше-то, закроет глаза – как заснет.

В таких отвратных подробностях (а она каждую ранку могла описать) Эдит говорила о смерти только по сильной пьяни, чаще всего ни с хуя.

Мэрвин сказал:

– Даме больше не наливаем.

– Я тебе тут не дама.

– Ты мне и там не дама.

– Мэрвин, а ты заметил, что лежишь между нами?

– Звучит как начало Второй мировой.

– Позовите Одетт! Начались шутки про нацистов!

– Нацисты – это не повод для шуток!

– Шутки – это не повод для нацистов!

Это были такие дымные вечера и ночи, понимаете? У меня от них остались одни тени да призраки. Как я ее душил, навалившись сверху, как мы с Мэрвином блевали в ее дорогущем сортире, прям в унитаз с синей водой.

Всегда заканчивалось тем, что кто-то плакал. Чаще всего я, конечно, да не над собой, а над Эдит, над Мэрвином, над бабкой слепой, польской старушкой, про которую Мэрвин всегда рассказывал одну и ту же пьяную историю.

– Немцы ее вывели во двор и, пока сыновей стреляли, смеялись над ней, что она по крикам не всегда понимает, кто есть кто. Бабка же никогда не слышала, как они умирают.

Сегодня, когда Мэрвина пробило на эту историю, Эдит вдруг сказала:

– И это мой народ, надо же. Люди, которых я знаю, – дети тех людей, внуки.

Она говорила об этом с чувством мне незнакомым, со странной смиренной печалью. Немчики платят да каются, чего уж там, всей страной.

Ну и вот, об этом поговорили, о том, как это, быть правнучкой человека, который состоял в нацисткой партии, чтобы, как он объяснял, «работать не мешали». Ой, у кого прошлое прошло, а у кого идет да идет, никак не остановить.

Ну да, а мы такие пьяные были, переоткрывали, значит, национальные травмы. Потом Мэрвин перепил, все блевал, башка у него болела ну просто адски, мы его затолкали под душ, поили холодной минералкой с лимоном («Перье», кстати), заставляли ходить по комнате, полотенцем растирали, а ему все херово да херово.

Заснуть бы, а он не мог. Уже и лыка не вяжет, и глаза пустые-пустые, как у идиота. Ну, я и сказал:

– Может его кровякой напоить, чего думаешь?

– Идея отличная, но он нам спасибо не скажет.

– Организм его скажет.

Эдит поцокала языком, разглядывая Мэрвина. А Мэрвин пытался общаться со мной на русском.

– Неблагодарные вы люди, неблагодарные. Сусанин ваш, опять же.

– Ну ты, трудный, вообще уже заткнись.

– Сам заткнись, я тебе говорю, могли бы быть в Европе.

– Сам, что ль, в Европе. И кому Европа вообще сдалась? Извини, Эдит.

– Все в порядке, не обращайте на меня внимания. Я вмешаюсь только тогда, когда задумаюсь о милитаристской утопии.

– Антиутопии.

– Ты презентист, а надо быть антикваристом.

Эдит достала чистый стакан, высокий, легкий, на нем полупрозрачными красками был нарисован щегол, одним глазом блестевший. Взяла она и кухонный ножик, села за стол, выставила вперед ладонь.

И ка-а-а-ак резанет.

– Что-то глубоко ты хуйнула.

– Да плевать.

Она стала спускать кровь в стакан и протянула ножик мне.

– А мы с тобой побратаемся или посестримся так?

– Посестримся, патриархальный ты хуй.

– Это еще почему, нацистка-феминистка? У меня такие же права, как у тебя.

– Потому что я первая резала.

Она сжала кулак, стараясь выдавить побольше крови. Я ей в результате руку отвел, жалко ее стало, кошмар вообще. Руку Эдит отвел и нож взял, резанул по себе, по живому. Кап-кап-кап, кровка потекла, а я смотрел. Казалось, трезвел даже.

Кровь у меня текла, текла, а я говорил:

– Знаешь, почему Алесь с нами не тусит?

– Почему?

– Бессовестные мы, по его мнению. Асоциальные элементы. Вот так вот.

Не так я глубоко себя хренакнул, кровь медленно текла, и тут Мэрвин как вцепится в стакан, как его потянет.

– Да подожди ты, сука, подожди!

Но он меня не слушал, и глаза у него были совершенно дикие, нечеловеческие вообще. Ничего в нем не осталось такого, что я бы узнал. В тот момент он, может, и не Мэрвином был. Кто-то из нас двинулся так неловко, и стакан все – разбился. На сто осколков. Ну, в смысле прям вдребезги, точно-то и не скажешь.

А на полу, значит, кровь, как сироп, как варенье, стеклянное крошево в ней плавает. Такая красота на самом деле – щегол весь распался, остались одни краски от него, и все порозовели тут же.

Мэрвин на это секунду поглядел, и, прежде чем я успел его остановить, он на колени рухнул, стал кровь лакать, лизать, со всем стеклом, что было. Мы его оттягивали, оттаскивали, но он только на запах нашей крови реагировал.

Перейти на страницу:

Похожие книги