– Ну, не знаю, по-моему мы шагаем со временем в ногу, – сказал Алесь, макая суши с тунцом в соевый соус.
– Никто из нас даже и не видел Союза, – сказал я. – Чего рядить-то?
Такая это была комедия, что все время сердце щемило. Не так, чтобы плакать, но ощутимо. Ой, в который раз я ее тогда смотрел? Каждую реплику помнил, и вечно слезящиеся глаза Алексовой мамки, и татарскую красавицу-медсестру, и найденные на помойке банки из-под гэдээровских огурчиков.
Но когда с кем-то смотришь кинцо, вдруг подмечаешь больше, острее. Я сказал:
– Ребят, заценили? Когда Алекс говорит про свою учительницу из Минска, его татарская девушка спрашивает: это и все, что ты знаешь о русских женщинах? Понимаете, как все смешалось?
Нашел я какую-то экзистенциальную советскость, и мы ее лениво обсуждали, кидали реплики, как мячики, неторопливо, будто под клеем. Перед экраном шел дым от наших сигарет, делал ностальгическую картиночку еще жиже, призрачнее.
Вот это было счастье, просто лежать и пялиться в экран, отупело, в тепле человеческих тел, с сигареткой в зубах.
Под кинцо мы уснули. Я сначала хотел всех растолкать, как же, мой любимый фильм, но потом вдруг самого меня неуклонно в сон потянуло. Закрыл глаза на секундочку, а проснулся уже от того, что на экране синим горел логотип DVD-плеера.
Башка болела адово, кошмарно, как в Судный день. Я пошел попить водички и вылез на балкон покурить, щелкнул зажигалкой, затянулся, запил дым ледяной водой. В желудке так все свело, что я подумал: буду блевать. Не-а, нормально все. Поглядел в небо черное, пыльное, с торчащей звериным глазом луной прям посередине. Поглядел на огни дорог и домов, рыжие, драгоценные.
Технически мой день рожденья уже закончился, и от этого я загрустил. Все, один день в году, когда ты в мире главный герой. А завтра все по-прежнему.
Друзья дрыхли вповалку, их темные силуэты были как тела убитых. Одна Эдит спала на отцовском кресле, свернулась калачиком, стала совсем маленькая.
Я глядел на них с удовлетворением и грустью. Так дедок должен на детей да внуков глядеть, когда уходит в девяносто девять лет, и все у него в жизни вышло как надо, и счастлив был до последнего дня.
Ой, счастье – лучший из всех вариантов, но и это проходит.
Потом в окне, позади меня, отразилась мамка. Я ее ждал, а все равно вздрогнул. Поздравить меня пришла, мамка моя, любимая, ласковая, с волосами мокрыми да глазами мертвыми.
– Давно ты меня не проведывала, – сказал я, обернулся неторопливо, боялся все-таки, что исчезнет она. Что отправится туда, где ей самое место. Мудрый дар нам Матенька вручила, что б я без мамки делал.
Она по старой своей, девчоночьей привычке грызла ногти.
– Боречка, – сказала мамка невнятно. – С днем рожденья тебя. Совсем теперь взрослый.
Она прикоснулась ко мне ладонью, оставила густую кровь на щеке. Ладони мамкины были изранены. Она, когда под лед провалилась, еще пыталась выбраться, билась, царапалась. Не то свидетельство, что она не сама, не то испугалась в последний момент.
Мамкин пристальный, немигающий взгляд в меня впился. Горько в глаза ей было смотреть, сразу вспоминал, что она не со мной.
– Тяжко ты мне дался, но такой был хорошенький, сразу же, как поглядела на тебя, подумала: «Мой сыночек», так сама себе удивилась, как будто всегда мамой была.
Я подошел ближе к перилам балкона, встал рядом с ней.
– Ну и как тебе то, что выросло?
– Хорошо. – Она улыбнулась, десны были бледные, бескровные. – Лучше мальчика не сыскать. Такой ты смелый.
– Не-а. А ты когда-нибудь замечала, что небо ночное не черное, а такое фиолетово-синее? Как синяк на самом деле. Как жирный такой фингал.
– Немножко замечала. Сильно ты испугался?
– Думал – помру.
– И я думала – помрешь.
Так мы и стояли с ней, глядя в небо, от зарева земных огней совсем фиолетовое.
– И что ж мне теперь, жизнь на это говно положить?
– Положи.
– Или не надо?
– Или не надо. Я хотела только, чтобы ты сам выбирал. И Виталик этого хочет на самом-то деле. Он сам не понимает, а хочет.
– Не похоже что-то.
– Я тоже кошмарно заболела, когда в первый раз перед этим оказалась. Такая это дрянь, Боречка, меня всю трясло, я плакала и кричала, а мама меня ласкала, пела мне песенки хорошие.
Мамка снова поднесла руку ко рту, вгрызлась в свои ногти, покосилась на меня.
– А ты что думаешь?
– О чем?
– О кавернах.
– Страшные штуки, не хочу вспоминать. Чернее всего, что я знал. Чернее земной плесени.
– Они страшнее всего на свете, я так думала.
– А умирать?
– Умирать не страшно в самом конце. Тогда даже хорошо. Как будто кто-то большой взял тебя на руки и утешил.
– Правда, что ли?
– Или я тебя утешаю. Кто бы знал.
– Кто бы знал, – повторил я. – Но мне не страшно. Ничего я не боюсь. Ничего на свете.
– Ой, какой ты куражливый.
Она засмеялась, потрепала меня по голове, оставив воду на волосах.
– А я хочу, – добавила она, – чтобы жизнь ты прожил счастливо.
– Серьезно? А как же мир и долг?
– Тут ты сам все решишь. Кто-то не может быть счастливым, пока ожидания не оправдал.
Это да. Есть два типа людей: «ожидания не оправдал» и «оправдания не ожидал».