Книжки друг другу вслух читали, стебались над объявлениями в вечерних газетах, в три часа ночи жарили картошку – это мои драгоценные воспоминания, об этом и рассказать правильно нельзя. Кто там не был, тот не поймет оттуда ни шуток, ни картинок.
Вот, помнится, стоит Марина на балконе, курит и смеется, показывает на костяшки пальцев и говорит:
– Видишь, у меня тут «Вася» написано? А сам я «Миша».
И все угорают, со смеху покатываются, а почему? Или идем мы с Андрейкой за сигаретами, а в коробке кошка лежит, подошли посмотреть, поднимает она голову, взгляд сонный-сонный, дремала, значит. И Андрейка такой:
– Извините.
И опять мы с ним чуть не на асфальте лежим.
Как понять? Никому не понять, это воспоминания, чтобы с ними умирать, для жизни они бесполезны.
Кто встречался с Мариной? Это вопрос. Я так и не понял. Не я – точно, хотя мы трахались. Секс она любила, необязательно даже хороший. Мне говорила:
– Ты дикий, ебешься, как животное. Лежи, я сама все сделаю.
И делала, мы почти не целовались, только когда были очень пьяные, и я почти со слезами на глазах доказывал, что люблю ее. Это чувство приходило ко мне от водки и пропадало вместе с остатками опьянения. Вот наступало очередное мутно-молочное утро, а сиделось нам с Мариной на кухне долго, до восьми – разговоры разговаривали, и мы заваливались спать, вдохновленные собственными мыслями о мире, о стране, о том, как жить правильно.
Мы с ней говорили больше, чем трахались. Все уже спали, а мы еще трепались, пока голова не затрещит.
Исчезал Алесь, появлялся Алесь. Я не спрашивал о его грустной работе, но все задавал вопросы о реакторе, о радиации и слушал печальные истории о том, как кто-то опять рано умер, а на небе – клинья журавлей, большие облака, и все такое красивое в этом гиблом месте.
Я все думал: кто-то не спустился под землю, не убрал черноту, просочилась она наверх, подкрепилась злыми мыслями, злыми делами, вот и рвануло. А теперь с каждым мертвым там все чернее и чернее от горя.
– Там аисты как нигде нужны, – говорил Алесь. – Чтобы уходить было легче. Нужно утешение.
– Чего ж ты не вернешься? – спросил Мэрвин.
– Ну ты б пожил в Хойниках, – сказал я. – Потом бы спрашивал.
– Резонно.
А Алесь вдруг сказал:
– Я вернусь. Я вырасту и туда уеду.
Звучало просто фантастически, отсюда – туда, из неона в совсем другое, невидимое свечение.
С Андрейкой мы в основном совершали вылазки на улицу, за сигаретами, за таблеточками, за едой. Андрейка любил животных, все время приносил больных зверей, и мы их выхаживали, я ночами ходил с маленькими котятами у сердца, грел их, грел, а Андрейка мешал им молоко с желтками.
Ой, как Андрейка страдал, когда они погибали.
– Пойдем, – говорил ему, – могилку выкопаем.
А он мне:
– Борь, ну ты чего, ну как так сразу зарыть, они ж были живые.
Ну, я плечами пожимал да шел рыть могилы, у нас весь двор был в зверьках.
Сначала я, честно, думал, что мисс Гловер нас всех убьет, она же предупреждала, что не любит беспорядок. Пару раз мы с ней сталкивались на лестнице, она смотрела своими синющими глазами и говорила:
– Уберите-ка за собой мусор, детки.
Нет, не просто детки, она называла нас интересно, и я это приведу на английском, потому что здесь не нужен перевод. В переводе оно наше, родное, выстраданное, а важно, как нас видела мисс Гловер, из-за океана.
Называла нас мисс Гловер bloodlands babies. Поджимала так еще губы, хмурилась и говорила не шуметь после десяти.
Но утром мы иногда обнаруживали под дверью коробочку с пирожными или даже целый торт.
Ой, коты, они злые, безжалостные убийцы, но на больное место всегда лягут.
Так мы жили. Но отдельное дело – это Мэрвин. Теперь, когда у нас была крыша над головой, его стало от нас не отлепить, и я теперь все понимал про то, как он устроен.
Тут смешно, Мэрвин ничего не объяснял Андрейке и Марине, но они чувствовали, когда с ним становилось неладно, посматривали на него с беспокойством, как на опасное насекомое.
В плохие дни он запирался в моей комнате, оставляя нам отцовскую, утаскивал к себе проигрыватель и включал на полную громкость околоскейтерское (ну, я не разбирался) музло вроде Sunny Day Real Estate и The Get Up Kids.
Проигрыватель верещал, а мы старались делать вид, что все в порядке, или выпроводить недовольную мисс Гловер.
Все знали, что к Мэрвину лучше не соваться. У него были обычные, человеческие зубы, но, когда я видел его в таком состоянии – горят глаза, синяки под ними разрослись, стали словно смертные тени, – мне хорошо представлялось, как Мэрвин вгрызется в меня.
Вот прям этими обычными зубами выдерет из меня кусок и будет пить, пить, пить мою кровь.
У него глаза сверкали, как должны у людей в агонии, у солдат, умирающих в госпитале. Я не сразу собирался с силами (я или Алесь), но, в конце концов, резал себе руку, сцеживал немного крови в грязный стакан (ничего-то мы не мыли) и относил Мэрвину.
Он выхватывал его из моих рук так быстро, что мне было стремновато думать о том, что случилось бы, не окажись у меня в руках никакого стакана с кровью.
И он отправлялся в ужасный, похожий на сопор, сон.