Мы немного помолчали, каждый думал о своем, но нам было тепло и приятно рядом. Тот еще у Марины характер, конечно, суровый, несговорчивый, но мне с ней рядом всегда было легко, подход, что ли, к ней знал.
– Слушай, а у кого-нибудь, кроме меня и Мэрвина, с Ширли было?
Она звонко, по-ведьмински засмеялась.
– Да у всех, наверное. Такой у нее кинк, понимаешь? На ребят вроде тебя. Вся потекла от твоих язв небось.
– Ого.
– Ага. Прям так.
– А может, влюбилась она?
– Сомневаюсь.
Марина протянула руку, потрепала меня по волосам, движение было такое взрослое, такое женское, я даже опешил, словно передо мной вдруг возникла Ширли.
– Хороший ты мальчик, Боря.
– Не, – сказал я. – Не очень я мальчик.
И снова пришла эта мысль: а я разве не он, не отец мой? Раз я везде его с собой ношу: воспитание его, черты его, словечки его.
– Ну, как скажешь. А теперь я спать буду, у меня тяжелый был день.
Вскоре и все остальные спать улеглись, тогда Мэрвин пришел ко мне. Мы с ним вылезли ближе к поверхности, встали на одну из труб, не такую горячую, и принялись дышать ночным воздухом городской окраины, после парилки теплопункта казалось, что наступила взаправдашняя зима. Вокруг стояли пустые, ржавые цистерны, где-то далеко горел бомжарский костерок, сетчатый заборчик короновала колючая проволока.
Урбанистическое, упадочное было место, но мы с ним сроднились. Мне было легче, может, от того, что я ощущал присутствие бесчисленных братишек и сестричек. Я знал, что они присматривают за мной.
– Ты как вообще?
– Да зашибись на самом деле. А ты? Долго спал?
– Очень. Пинками растолкали. Мог бы и домой уйти, но решил с вами зависнуть. Заверну туда завтра, а вечером, может, опять приду.
– А мамка против не будет?
– Да только за. Я ж ей работать мешаю. Больше денег будет.
Мэрвин вытянул руку, чуть не ободрав ее о бетонное крошево, показал куда-то вдаль.
– Там заброшенное здание. Хорошо, конечно, удобно, не тесно, не жарко, но его взрослые облюбовали. Зато тут не замерзнешь, и даже есть на чем готовить.
– Круто вообще-то.
– Это точно. Как зимний вариант – зашибись, но летом сваришься тут.
Мы курили и судорожно глотали холодный воздух, стояли на цыпочках – у меня болели ступни.
– Хочешь я тебя и сегодня покормлю?
Мэрвин мотнул головой.
– Ну уж нет. Тебе спасибо, конечно, но я теперь спать неделю не буду. Я могу неделю не спать – без проблем. Я всегда до последнего держусь.
– Но почему? Ты ж страдаешь и все дела.
Я без паузы закурил следующую сигарету, Мэрвин взял ее у меня, затянулся.
– Потому что у меня-то выбора нет. Это ты можешь на край света сбежать и под землю никогда не лезть. А у меня кошмары, каждая ночь – как ад. Кто-то спит себе спокойно, а меня заживо сжигают, освежевывают, закапывают, или, не знаю, меня трахает мой отец, которого я даже не знаю, и во сне это чей-то чужой отец, и я сам кто-то другой, и…
Он на полуслове замолк, оборвался. Я не спеша курил, мне не хотелось его спугнуть.
– Там для меня все по-настоящему. И я думаю: может, лучше, чтобы люди видели свои идиотские кошмары. А то чего я? При чем здесь я вообще?
– Те же мысли, брат.
Мы помолчали, словно признались друг другу в чем-то постыдном, а потом я сказал:
– Ладно, ты как хочешь, а я спать.
Перед сном я все думал про Ширли, думал про ее мыльный и сладкий запах, даже решил, что с утра ей напишу, вроде как просто про здоровье расскажу, ничего особенного. Она ведь волнуется за меня, безотносительно всего там такого.
Я в нее не влюбился, нет, но женщина, которую я однажды полюбил, была, в общем, тоже калифорнийски-золотистая, с теми же темными глазами, только печальными, блестящими и большими, как на фаюмском портрете.
Вот бы, думал я, Ширли сама мне написала, выделила как-нибудь из всех остальных, которых тоже трахала.
А какая чистенькая девочка. Это в какой же степени добро может быть мотивировано сексуальными извращениями? Сложный вопрос, философский.
От жары я не мог уснуть, в голову все лезли и лезли разные мысли, не всегда веселые. Мэрвин играл в змейку на телефоне, не удосужившись вырубить звук, и я ворочался, ворочался, ворочался.
Вскоре я снова ощутил отцовский запах, ясно и сильно. Может, он работал неподалеку? А может, братишки с сестричками на меня донесли. В любом случае снаружи все было тихо, и я в своей маленькой норе наконец прижился.
Уснул.
Глава 8. Немощные цветы
«А что истории-то такие мрачные, Боречка?» Не, ну я объясню. В общем-то, живем мы тяжело и умираем рано, болеем, страдаем, поэтому жить не очень-то любим. Всякая крыска стремится к концу, это я с детства знал, у всех печальные истории, грязная жизнь, подлая, и обрывается она как-нибудь нелепо.
Когда болен, и болен тяжело, бывает, что и сам смерть зовешь. Вроде царапаешься, вроде цепляешься, но нет-нет да и подумаешь о прохладной темноте, о финале всех вещей.