По прошествии времени и с помощью совершенно иных обстоятельств, полностью перетасовавших все карты, он составил себе совершенно иное представление о левантийце, который сначала оказывал Дории услуги, наблюдая за выполнением условий заключенных ею контрактов, и вскоре превратился в ее импресарио и одновременно продюсера. И его раздражало, очень раздражало, что та после всех этих лет продолжала дурно отзываться о нем, ни разу не удосуживаясь себя спросить, что за человек скрывается за этой маслянистой маской и двумя выдающими базедову болезнь глазами. Если только все между ними не было результатом предварительного и, по-видимому, негласного соглашения. Возможно, именно этим и объясняется то, что они никогда не думали о разводе. Во всяком случае, Хасену неоднократно случалось исправлять линию карьеры Дории таким образом, чтобы у той было меньше риска сломать себе шею. Так она перешла в underground кинематограф, — душой и мозговым центром которого был тогда Энди, — и не потому, что риск вывихнуть себе лодыжку перед камерой менее вероятен, чем на каких-нибудь прогнивших подмостках, а потому, что Хасен сумел убедить ее в отсутствии у нее какого бы то ни было голоса и в недостатке телесной выразительности. И еще — в находчивости ему, этому Хасену, никак не откажешь — он ее особенно сразил одним весьма уместно прозвучавшим замечанием, а именно, что перед камерой достаточно бывает разоблачиться только один раз, а потом укладываешь негатив в коробки, и больше не нужно проделывать все это каждый вечер заново. Теперь перед ней раздевались и одевались уже другие. А Дория начинала сниматься в серьезном, психологическом кино. И ситуация становилась взрывоопасной. Арам отдавал себе отчет в том, что в ближайшие недели, месяцы окажется совсем нелегко сохранять равновесие в их взаимоотношениях, в тех чувствах, которые они могли питать один к другому. Она отнюдь не была идиоткой. Хотя, четко представляя себе свое амплуа, всегда стремилась с помощью искусной и целенаправленной игры сохранять видимость таковой. И в отношении очень многих ей эта игра удавалась.
Бессонница всегда порождает у него своего рода эйфорию, отказ поддаваться усталости, поддаваться ночи. Головокружение последних часов, предшествующих моменту, когда заря намеревается наконец разгореться над Рио-де-Жанейро либо Киото, над Агрой и Тадж-Махалом. В иных широтах он покинул бы гостиницу, на такси либо за рулем взятой напрокат машины, в санях, в экипаже, в коляске рикши, иногда даже на велосипеде или пешком, чтобы отправиться навстречу еще не родившемуся утру. Или, точнее, чтобы вновь увидеть те неповторимые, необычные места, которые повергают его, когда он приезжает в них раствориться, в изумление и восхищение. А также некоторые другие места, с более острой приправой, на которые он наткнулся случайно либо куда его кто-то привел, составляющие теперь тоже часть его кругосветного путешествия. Его ночь не похожа на ночь других людей. Тех, кто путешествует, чтобы сменить ландшафт, чтобы отдохнуть от рутины. Его путешествие никогда не выходит за рамки границ его владений. На Родосе ли, в Голуэйе, в Портимане, в Миннеаполисе, в Баальбеке или же перед Аллеей Великанов — везде он остается на своей территории, на своем поле. Шаг его тот же. И дыхание. В Заполярье, и в тропиках. Он знает, чьи лица увидит, и не удивляется тому, что когда он проходит через только еще просыпающийся арабский рынок, с его запахами сандала, свежего коровьего навоза и ацетилена, его приветствуют, словно видели накануне, согнувшиеся над своими жаровнями ремесленники. Его личная география уничтожает время, расстояние. Нигде не является он иностранцем, которого абориген считает своим долгом обирать, осаждать предложениями, водить по грязным закоулкам и тупикам, сопровождать в святилища мрака и забвения. Его лабиринт включает в себя все эти таинственные сговоры и эти торги, все эти изношенные и едва переступившие порог отрочества маски. Ему ничто бы не помешало, окажись он там вдруг без средств, тоже водить иностранцев по этим райским уголкам грабежа и иллюзий, по этим вертепам наркоманов, если бы эти несчастные, у которых время самым жестоким образом «расписано», могли заняться чем-то более интересным, чем второпях щелкать фотоаппаратом или же портить себе нутро каким-нибудь наргиле. Человек ниоткуда, потому что везде у себя дома. Подобная банальная формула могла бы стать его девизом, если бы, осознавая искусственность, двусмысленность, архаичность всех разновидностей бегства, он не предпочел ей иную. Поскольку говорится, например, что человек нигде не находится по-настоящему дома, тот, кто постоянно переезжает с места на место, очевидно, приближается ближе всех остальных к этой истине, этой миграции, которая уносит всех людей к единственно возможному будущему, к единственной несмехотворной перспективе вечности.