И я помню, как эта радость завладела полновластно и моим сердцем… Я забыл все и жил только этой настоящей минутой… Да и нельзя было не жить ею, не отдаться этому могучему захвату человеческого духа…
XCV
Вспоминая теперь, после многих лет, эту торжественную минуту, чувствуешь и до сих пор ее обаяние… Чувствуешь, что в такие минуты человек способен верить во что-то великое, лучшее, что неизмеримо выше человеческой скорбной жизни… и что отбрасывает свет на всякое людское горе.
Когда прошли первые минуты радости, мы все собрались наверху, в маленькой комнате Жени. С ней постоянно делались обмороки, и мы с трудом уговорили ее лечь в постель.
В комнатке было все прибрано и расставлено точно так, как было при ней.
— Вы только будьте здесь… при мне… не уходите, — молила она. И мы все сидели у ее постели. Бетти болтала без умолку, болтала, хохотала и плакала.
Помню, я отвел в сторону Павла Михайлыча и передал ему мое опасение, чтобы с Жени не повторился тот страшный припадок — остановки сердца — который был с ней в Петербурге, после смерти Веневитьева.
— Ну! — сказал Павел Михайлыч, — Бог милостив… Не повторится! — И перекрестился самоуверенно. — А вы вот что мне скажите, родной мой… Что же об Александре… ни слуху ни духу?
— Я ничего не мог узнать, — сказал я.
— Помилуй его Бог, — сказал он и снова перекрестился.
Когда несколько улеглись эти радости, то мы принялись за наше кружковое дело.
Я помню, меня поразило тогда то обстоятельство, что это дело, которое, казалось бы, должно было всегда стоять на первом плане, заслонилось нашей личной, семейной радостью.
«Вот оно всегда так, — думал я. — Всегда личное, субъективное влечет человека, и ему отдаешь первые, самые возбужденные силы».
Но с первых же слов Павла Михайловича я заметил, что и его отношения к делу были не те, не прежние отношения. В нем теперь сквозила не апатия, а какое-то странное равнодушие. Я, разумеется, сейчас же это ему высказал и спросил, отчего это.
— Голубчик мой! — сказал он. — Я ведь уже не тот, что был прежде!.. И мне хочется проститься с вами… то есть я буду до конца дней принадлежать к кружку и работать сколько силы позволят. Но этого verve…[44] уж я не найду вторично… И знаете ли… Мне больно… Мне тяжело охлаждать, разочаровывать вас… Но, право… Порой мне кажется, мы толчем воду в ступе.
— Как так?! — удивился я.
— Так! Вот я вам расскажу… что без вас здесь понадеялось… Вы знаете, что Бенецкий и Куханьев в ссоре.
— Как! — вскричал я. — Эти примерные Орест и Пилат! Эти завзятые «человечники»!
— Они оба дышат теперь непримиримой злобой друг к другу, и во всем кружке совершается что-то крайне неладное, какая-то дичь. Сумасбродство!.. Вот вы увидите сами, поговорите с ними… Все это пошло на личности, на самолюбие, самое мелочное и скаредное…
— Полноте, Павел Михайлыч!.. Мне не верится.
— Да вы сами увидите… Знаете, что Михаил Степаныч (это был один из наших деятельнейших заправил) женился на богачке, миллионерке, купчихе Бакалиной, и теперь смеется над человечностью и кружковым делом.
— Может ли это быть?!!
— Знаете ли, что Фома Петрович весь свой капитал положил в акции Тираспольской дороги, и теперь директор и председатель правления…
— Полноте!.. — вскричал я. — Я не верю!!
И действительно, трудно было поверить. Фома Петрович — это был бессребреник, аскет, мечтавший весь свой капитал отказать в пользу кружкового дела.
— Теперь, голубчик, нашего брата, единителей и человечников, куда как не густо осталось… Да и те уже смотрят не теми, не прежними…
— А что же вы мне писали о кружке Спартак Матвеича… Соединился он с нашим?
Павел Михайлыч безнадежно махнул рукой.
— Соединился?! — Проговорил он насмешливо. — Этот «Чудак Матвеич» вздумал проповедовать какую-то иерархию… «прообраз», как он выражается, «духовной иерархии»… «Чин чина, мол, почитай!» Ну, а он, разумеется, глава и старше всех… Завел какие-то степени, ордена… Бог знает что такое!! Нет, дорогой мой! (и он взял меня за руку). Знаете ли, тяжело!.. грустно!.. Не хочется на свет Божий смотреть (и в голосе его зазвучали слезы). Все распадается, разрушается, ползет врозь… И всем овладевают безраздельно личные удовольствия, карты… Теперь вводится какая-то новая игра — винт… Какая же тут человечность, до человечности ли теперь?! — И он опять безнадежно махнул рукой.
Эти неожиданные сюрпризы сильно поразили меня. И все светлое, радостное настроение этого утра улетело как дым.
XCVI
Когда я ехал в Самбуновку, то меня тянуло к нашему кружковому делу. Я вспоминал то ту, то другую симпатичную личность, вспоминал и Себакина, симпатичнейшего поэта. Со всеми хотелось видеться, всех обнять по-братски. Но теперь все это как-то выцвело, полиняло. Павел Михайлыч смотрел в могилу. Кружок распадался. О, если б это знали те… они, эти еврейские единители! Как бы они торжествовали и радовались!..
И все настойчивее и ярче вставал в моем представлении образ личного счастья, неразрывно связанный с чудным образом белой, изящной, величавой красавицы Лии.