– Дорогой мой, мы еще не познакомились, а я уже полюбил тебя. Иди ко мне ближе, ставь рыжие дорогие лапы ко мне на колени, – ласково, хриплым от волнения голосом чуть слышно произнес Алеша. И собака положила передние лапы ему на колени, широко раскрыв пасть, запрокинула улыбающуюся морду. Именно улыбающуюся! Она через какие-то неведомые нам флюиды поняла, что Алеша ее давний-давний друг. Дружба с этим человеком восходит к таким глубинам собачьего века, когда его, нынешнего Мишки, еще не было на свете. Но он друг, о чем ему подсказывает великая сила всего живого – инстинкт. Алеша обнял Мишку за шею и, наклонившись, прижался лицом к собачей морде. Нет, лицу, лицу! Почему у собаки должна быть морда, у нее не морда, у нее лицо, на котором отражаются все собачьи эмоции. Смотрите, как она улыбается, какие у нее лучистые, выразительные глаза. Выходит, что «у великого и могучего» нет иного слова. Здравствуй, мой дорогой Мишка, мы будем с тобой друзьями, и он поцеловал Мишку в морду повыше ноздрей.
– Алеша, вообще-то Мишка к ласке незнакомых относится очень сдержанно, отходит. А к вам… Он вас полюбил, чему я рад. Его пра… прапрадед очень грустил, скучал без вас. Вы уехали, а незадолго до этого хозяина его похоронили. Как видно, две такие утраты были тяжелы для собачьего сердца, Мишка хирел, таял на глазах. А в Мещере стал постепенно оживать. Он был окружен вниманием, я с ним возился, старался растормошить его. Однажды дядя Родион взял Мишку на охоту. Он вернулся веселый и довольный. Наверное, с того дня началось выздоровление Мишки, да и мое.
– Вот что, друзья хорошие. Вы сходите к обрыву, поговорите, пока мы стол соберем, – предложил Егорыч.
Они пошли к обрыву, к недавно построенной беседке. Между ними шел Мишка, ближе к Петру, но чтобы показать, что новый знакомый ему небезразличен, он время от времени на мгновение касался Алешиной ноги. Защищенные от жаркого солнца и продуваемые легким ветерком, Алексей с Петром удобно устроились в беседке. Кроме них там никого не было. Алеше река показалась не такой широкой, какой была прежде, и действительно Ока мелела.
– Так вот, – продолжал Петр, – все в округе знали, что я сын Татьяны Петровны и что мы приехали с Урала. Но как трудно привыкал я к своей новой фамилии, фамилии мужа Татьяны Петровны. А еще труднее было называть ее мамой. Она любила меня как сына, как самого близкого человека, она как мать и врач более года выхаживала и лечила меня. А я только в бреду называл ее мамой, когда же приходил в себя – Татьяной Петровной. Это было опасно, если бы услышали посторонние люди. Мне кажется, что я и сам понимал, что поступаю жестоко в своем мальчишеском эгоизме, но переступить через себя не мог. Но время делало свое дело. Однажды осенью, когда дядя Родион был в отъезде, Татьяна Петровна пошла пешком за десять километров в аптеку за моим лекарством и попала под сильный холодный дождь. Она промокла и продрогла и хотя сразу же выпила какие-то лекарства и легла в постель, ее начало знобить. Она попросила укрыть ее вторым одеялом и еще дохой, а к ногам поставить грелку. Но ей становилось все хуже и хуже, и я не знал, что делать. Видя, что я впадаю в панику, она призвала меня к спокойствию, к мужскому самообладанию, уверив, что обязательно поправится, хотя, возможно, у нее будет жар и бред. Вот с того случая я стал называть ее мамой или мамой Таней. С прибытием в Мещеру закончился последний этап нашего спасения от НКВД, разработанный моим отцом – конспиратором с дореволюционных времен. Вы знаете конец, а начало спасения – это начало детективной истории. Сейчас закурю, успокоюсь немного, нервы шалят, и временами сердце побаливает. Трудно, но доскажу свою историю.
Где-то за поворотом басовито загудел теплоход, ему ответил буксир, толкавший перед собой баржу с контейнерами, и тоненьким голоском – маленький катер, казалось, надрывавшийся, волоча за собой вверх по течению груженную песком баржу. А минут через десять стало тихо или почти тихо. Немного нарушая почти первозданную тишину, трудилась Ока.