Сразу же бросалось в глаза, что художник действительно много поработал: в студии было даже как бы тесновато от новых полотен, и некоторые из них за недостатком места стояли прислоненные одно к другому. Но всех их подавляла и оттесняла намеренно поставленная в центре большая, в половину стены, картина, выдержанная в желтых и коричневатых тонах. Дождливое осеннее поле с одинокой березкой на первом плане, полураздетой и ссутулившейся; рядом с ней, полуогибая ее, тянется тропинка, по которой, очевидно, давно не ступала нога человека, — она засыпана жухлыми, коричневыми листьями и упирается в сломанную и полусгнившую вершину сосны; белая кора содрана с березы до уровня груди, и кажется, что она больна гангреной, поднимающейся от корней к вершине, все выше и выше; вечереет, небо затянуто пеленой сероватых низких облаков, лишь из-за дальних холмов пробивается вялый и безжизненный, словно пропущенный сквозь промасленную бумагу, луч солнца; он-то и порождает эти неяркие, болезненные тона… Но поражала в картине не случайность сюжета и не краски, а какая-то неуловимая в частностях, но явно проступающая в целом безликость предметов: кроме содранной коры, березка не имела никаких своих неповторимых примет, одинаково свойственных каждому живому дереву и каждой былинке; вершина сосны не рассказывала никакой истории и напоминала только о том, что на свете существует валежник. И каждая деталь в картине жила сама по себе и сама для себя. Происходило это, вероятно, потому, что художник, завороженный своим формальным мастерством, без конца выписывал и выписывал эти детали, прибавлял все новые и новые штрихи и в итоге не воссоздавал, а дробил целое. В результате от полотна веяло ледяным равнодушием и безразличием; казалось, предметы говорили: вот ты увидел нас в этом сочетании, мог бы увидеть в ином, но это ничего не значит, ты устал, и тебе все равно, так ступай и оставь нас, чуждых тебе и друг другу, со своей судьбой…
— Ну? — спросил Подсекин, глядя в лицо Мукомолову, когда осмотр был закончен. — Бери свои скорпионовы жала и приступай к делу…
— Не спеши раньше времени в пекло, — в тон художнику ответил Мукомолов. — Дай посмотреть остальное…
Однако и другие картины, меньшие по размерам, не рассеяли общего тягостного чувства… Роща с клином пшеницы у опушки, и над ней серые низкие облака… Кусок реки с ивой над омутом в сером, похожем на ватин тумане… Дуб на холме, и опять низкие серые облака, обещающие не грозу, а нудный осенний дождь… И всюду та же тщательность отделки и безликость деталей, тог же холод и равнодушие, словно между сердцем художника и полотном специально поставили плотную изоляцию и ни одна капля душевного тепла не пробилась на холст.
— Что ж, Борис, работа проделана огромная, — заявил Мукомолов, когда была отставлена в сторону последняя картина. — Любопытная во многом и вызывающая размышления… Но разговор это серьезный и долгий… Может быть, позднее начнем его, а?
— Тезисы подрабатываешь? Понимаю! — усмехнулся Подсекин. — А вот Рогову тезисы не нужны, ремень затянул — и в атаку!
— Разобраться в дислокации никому не вредно, — смущенно ответил на вызов полковник. — Может быть, в самом деле сначала пообедать?
— А ведь это, в конце концов, элементарно нечестно, — обиделся Подсекин. — Подловато даже, если хотите… По физиономиям вижу, что похвал мне не дождаться, так чего же вы тянете и мнетесь? Я понимаю Мукомолова: он, как бухгалтер, подводит баланс, чтобы все сошлось копейка в копейку, чтобы против каждого «за» стояло «против». А ты-то, полковник, что галопируешь на месте?
— Не хотел тебе аппетит портить… Но, если на то пошло, скажу откровенно — картина мне твоя не понравилась… Ни по содержанию, ни по исполнению… Ты давно отдыхал?
— Какое это имеет отношение к искусству?
— Имеет!.. По-моему, ты устал или, как танковый мотор, выработал весь ресурс, — не знаю. Я люблю мастеров Возрождения за то, что в их работах бушует жизнь, презирающая самоограничение святош и самокопание мещан. Люблю Горького за то, что он, вскрывая нарывы и прижигая язвы, борется за нового человека и яркую, полнокровную жизнь… А за что борешься ты, что хочешь сказать человеку, какие добрые мысли разбудить и в какой вере укрепить? Если самый нормальный и жизнедеятельный человек повесит твою картину в комнате и будет каждый день на нее смотреть хоть по нескольку минут, он станет меланхоликом и сопьется от тоски. «Все равно в конце вот это умирание и пустота», — скажет он себе однажды и махнет на все рукой…
— Тебе надо на каждую картину по солдату поставить, — зло усмехнулся Подсекин. — Ать-два, ать-два — и все в порядке! Так, что ли?
— Не юродствуй, Борис! — тихо и серьезно сказал полковник.
— А ты не солдафонствуй в искусстве!