— Над городом то, да не то… Там все человеком сделано, все от ума его: река в граните, шпиль здания в облаках, поезд под землей, пылесос, телевизор… И в силу множественности не удивляет. Здесь же воочию видишь: от сего вояжа до луны один шаг, а луна — это свист соловья, Петрарка, сонеты Шекспира, «Я вас любил, любовь еще, быть может…». След самолета и перистые облака, атом и мироздание, космическая спиральная туманность и синхроциклотрон, вырабатывающий одинаковые частицы энергии, и при всем том человек, млеющий от взгляда голубых или черных глаз! Грандиозно напутано, и все это ты должен обобщить и выразить, а я — оценить умение твое…
— Мало мы, люди искусства, ездим, — вставил начинающий композитор Хохолков, незаметно пожимая на заднем сиденье локоток своей молоденькой и хорошенькой жены, племянницы Подсекина.
Он писал лирические песенки, в которых изливал, в сущности, лишь собственные восторги перед женой; для него еще мироздание и все философские системы начинались и кончались только теплым и жадным на ласку телом, но при случае он старался показать и свою причастность к практическим вопросам искусства. К тому же фраза «мало ездим» была модной, ею, как одно время медики пенициллином, пытались лечить все недуги живописи, музыки и литературы.
— Поездишь тут! — буркнул Мукомолов, который каждый год собирался в путешествие и каждый год, сдаваясь на уговоры друзей и жены, отправлялся на один и тот же курорт. — Собачья должность, по крайней мере у меня: то ты грызешь, то тебя… В соответствии с биологическим законом зубы отрастают, а ноги атрофируются.
— Какие там зубы! — усмехнулся Подсекин. — Маневрируете вы, клюкву на меду замешиваете… А мы от этого страдаем.
— Просто ужас! — поддержала дядю хорошенькая Хохолкова. — Неправду так тяжело говорить!
— Тяжело, — согласился Мукомолов. — И в сем грешен аз не единожды… Напишет приятель, извиняюсь за выражение, дрянь несусветную, нет ни рожи ни кожи, а ты думай: ну что с ним делать? Правду ляпнуть? Так он обидится… Один обидится, другой обидится, третий — и стоишь ты уже перед некоей отрицающей тебя коллективной силой. А тут видишь еще, как другой твой собрат, совести и чести вопреки, свою группку поддерживает, ерундистику чистейшую за гениальное новаторство выдает… И дрогнешь! И уж сами собой смягчающие обстоятельства подбираются: во-первых, хоть и плохо, но все-таки труд, а к труду у нас с почтением положено относиться; во-вторых, хоть и грош ей цена, хоть самая поверхностная, но идейка некая все же есть; в-третьих, не всем же в гении выходить, нужны и рядовые мастера; в-четвертых, у человека все-таки имя есть… И так запутываешься и запутываешь, что иногда сам бы себе по щекам надавал — не хитри, мерзавец, не предавай искусства, не обманывай самого себя и других!.. Бывало и со мной, бывало. Но — и хватит! При седых висках в голову мысли о самоуважении лезут. И вот что я тебе скажу, Борис Борисович, — если картины твои не того… если и сам сомневаешься, высаживай меня тут, на обочине, чтобы дружбу не портить. Лучше уж я назад в Москву пешком пойду!..
— Нервы! — засмеялся Подсекин. — Сам пугаешься и меня пугаешь. На даче по лесу походишь — пройдет…
— Может, и нервы… Но помни — скажу, что думаю. И не обижайся, не могу иначе. Пора, брат, всем нам, как говорится, о спасении души подумать…
Настроения такого рода для Мукомолова не были ни случайными, ни новыми. Он в прошлом частенько грешил тем, что насиловал свою совесть, подливая дегтю в заслуженно хорошие оценки, чтобы не упрекнули в либерализме и нетребовательности, смягчал отрицательные настолько, что они становились полуположительными. И подлинно высокое и самое ничтожное он умел подвести под некий средний уровень, его «да» уравновешивалось его «но», и, как бы впоследствии ни изменилась судьба произведения, он всегда мог похвастаться: «Я же говорил!»
И вдруг он стал замечать, что его статьи утратили в глазах читателей былой интерес и сам он, человек знающий и талантливый, постепенно превращается в нечто среднее, неинтересное, серое. В испуге от этого открытия он сказал себе: «Я не мог иначе, меня бы съели; слишком капризна и непостоянна жизнь в искусстве». И тут же должен был с горечью сознаться, что это неправда: люди, которые на протяжении десятилетий прямо и резко отстаивали свои суждения, не боясь временных неудач, не только не потерпели крушения, но и пользуются уважением. Даже противники, нападая со всей яростью, не смеют упрекнуть их в нечестности или малодушии. И тогда Мукомолов решил: хватит, больше он не будет поступаться правдой ни в интересах друга, ни в страхе перед любыми упреками. В горячке дискуссий ему могут наставить синяков и шишек, — ну что ж, без этого в борьбе не бывает, зато он вернет себе самого себя!.. С этим настроением и ехал он теперь на дачу к Подсекину. Он знал Подсекина давно, знал, что он человек в самом деле талантливый, обладает высокой техникой письма. Но если работы художника ему не понравятся, он выскажется прямо и решительно. А там будь что будет!..