Сказав последнюю фразу, даже не сказав, а выкрикнув в запальчивости, Подсекин спохватился, но было уже поздно. В студии нависло угрожающее молчание, и все услышали за стеной подавленные рыдания Зои Семеновны — она, желая присутствовать хотя бы незримо на торжестве мужа, стояла за портьерой и слышала все. Хорошенькая Хохолкова тоже всхлипнула и побежала утешать Подсекину. Полковник подумал, посмотрел на часы и, коротко бросив: «Простите, я запаздываю, а меня ждут», — вышел. Хлопнула калитка, и, обернувшись и поглядев в окошко, все увидели, что он быстро идет по тропинке к станции.
— Верните его, Борис Борисович, — посоветовал композитор.
— Не твое дело! — огрызнулся Подсекин. — Занимайся своими перепевками и не мешайся в чужие дела…
— Я о любви пишу! — обиделся композитор, но обиделся неуверенно и нерешительно. — Это нужно…
— И пиши… А пока иди и займись женщинами…
Хохолков пожал плечами и ушел.
— Выкладывай теперь ты, — повернулся художник к Мукомолову. — Обед в такой ситуации скоро не получишь…
— Видишь ли, Борис, полковник, конечно, переборщил, кое-чего недопонял, но это значит, что может быть и такая точка зрения на твои картины, это ты должен учесть… В общем, иди-ка ты успокой жену, а поговорим попозже… Вот пообедаем и поговорим. Иди, а я тут около дома поброжу…
Мукомолов и в самом деле некоторое время потоптался возле клумб, сорвал, размял в пальцах и бросил в траву цветок, даже не заметив, какой он… «Что же я ему скажу? — мучительно думал он. — Что это — повторение старых мотивов и приемов, надлом, пустота? Немыслимо! Безусловно, написано оригинально, но смысл-то, смысл?..» Возле соседней дачи Мукомолов увидел такси с зеленым огоньком, таким задумчивым и словно бы успокаивающим, и это решило все: он бесшумно открыл калитку, спросил у шофера, свободен ли он, и, захлопнув дверцу, обрадованно приказал:
— В Москву!
В машине он спохватился, что оставил на даче шляпу, но только махнул рукой: «Черт с ней, с шляпой, в такой катавасии и голову свихнешь!..» Потом поймал себя на том, что и на этот раз побоялся сказать правду, и поморщился от гадливого чувства. Но прошло и это. Под капот машины летел асфальт, а он сидел и глядел перед собой в одну точку, глядел и не понимал, зачем это делает. А когда понял, вздрогнул — в вихре воздуха за идущей впереди машиной подскакивал, приплясывал и тащился по дороге березовый лист. Он был еще почти зеленым и все же мертвым — его сорвала не осень, а подпилил червь, но он все еще хотел казаться живым…
Критик поежился и нервно бросил шоферу:
— Прибавь ходу… Обгоняй!
НОЧНАЯ ГРОЗА
Красный июльский закат завесила черная, с лохматыми краями туча; с дорог к небу поднялись хвосты бурой пыли, вскинутые внезапно зашумевшим ветром. Туча все ширилась, будто ее растягивали невидимо, но безостановочно, по ней побежали желтые трещины, казалось, она рвется и сквозь щели просвечивает заря. Издалека глуховато и еще не страшно ворчал гром, как добродушный пес из подворотни. Все вокруг стремительно погружалось во тьму. В речной излучине, на берегу которой стояла наша палатка, тревожно заплескалась вода, начали посвистывать ветки дубов и кусты лозняка над протокой. Мы кончили ужин и собирались спать, когда из-под берега послышался стук весел и окрик:
— Эй, жители, на постой принимаете?
— Это кого еще прибило?
— Бакенщик, дьявол, шастает, — заметил моторист. — Кого еще понесет под такую пропасть? Водяной… Не любят его здесь.
— За что?
— Да кто знает?.. Откололся. И жадный…
В палатку на четвереньках, чтобы не отстегивать дверь, вполз на свет фонаря невысокий худощавый мужчина в кепке блином, суконной рубахе и потертых парусиновых брюках. На висках отсвечивала седина, землистого цвета бородка закручивалась вверх, норовила стать торчком.
— Пережду у вас, — сказал он. — Все точки засветил, а боюсь — то ли фонари побьют, то ли плавучие бакены с якорей стащит по такой погоде. Ишь голос подает… Остерегает!
— Голосом тебя не доймешь, — буркнул моторист. — Голосу на тебя людьми потрачено много, а толку — на копейку.
— А чем же меня доймешь? — усмехнулся бакенщик.
— Молнией… Вон полосует, что казак саблей.
— Молнии на меня кидаться ни к чему, она железо любит, а у меня металлу — пряжка на ремне да зуб во рту, в прошлом году в больнице отчеканили… Ей по мне бить — что охотнику по воробью, цель малокорыстная…
Бакенщик пошумел сеном и лег. Фонарь погасили. Напоминая пристрелку, застучали первые капли, потом все слилось в шум и плеск, перемежаемый громовыми ударами. Палатка от стен до потолка то вдруг розовела, то исчезала в угольной мгле, словно ее уже сдуло и унесло за тридевять земель. Спать не хотелось, к тому же кто-то чертыхнулся в темноте.
— Кто выбирал место под палатку? Тут муравьи!
— А ты его не тронь, он и не досадит, — посоветовал бакенщик. — Может, заблудящий какой, сам не рад такому делу…