— А как же Фаддей этот ваш? — спрашивает рабочий.
— Фаддей в прибытке остался… Женщинам жаловался — сердце, говорит, мы ему надорвали, горит. Теперь-то уж помер.
— Все там будем! — вздыхает старушка.
— Чур, я последний, — притворно пугается рыженький. — У меня лапти с онучами на тот свет убежали, меня за собой звали, да я уж тут в сапогах перемаюсь!..
В купе стоит хохот. Один из спиннингистов свешивает голову с верхней полки, некоторое время недоумевающе смотрит на пассажиров внизу и, ничего не сказав, заваливается досыпать. Рыженький, отсмеявшись, старается придать своему лицу глубокомысленное выражение и заключает:
— Кто-кто, а мы в этом разбираемся… Знаем, куда рожь колосом растет!..
— Выгоничи! — объявляет проводник.
Прокатившись по большому железнодорожному мосту, выкрашенному в зеленую краску, поезд подгромыхивает к станции. Когда-то здесь над самым перроном густо шумели просвеченные солнцем липы. После войны не осталось даже пней. Новое красивое здание станции недоумевающе смотрит широкими окнами, словно выскочило из будущего и удивляется пустоватости и не-прибранности предназначенного ему места. Над дорогой в село висит предзакатная дымка; в лугах в такт пыхтению паровоза поскрипывает коростель.
— Степан Семенович, в буфетик бы, а? — намекает рыженький. — Кваску бы хоть, что ли… Томит!
Степан несколько минут нерешительно мнется, потом отрубает:
— Не пойду… В укор поставит.
— Кто?
— Дуся.
— Да! — вздыхает рыженький. — Оно, между прочим, что же и так и этак оборачивается… Дай трешку, хоть в самом деле квасу принесу!
— Квасу неси, квасу грамм сто приму…
Поезд снова трогается, в вагонах становится просторнее и тише: много пассажиров сошло. Стоит золотое предвечерье, над мягкой зеленью холмов и рощ тянет легкий ветерок, вдали зеркально синеет речной плес, и от него веет прохладой и свежестью. Земля, словно золотокосая красавица, притихла и задумалась перед тем, как спеть под звездами вечерние песни. Некоторое время стоит тишина и в купе, даже рыженький перестал ерзать, уставился васильковыми глазками за окно. Первым нарушает молчание тракторист:
— А что же с женой все-таки?
— С женой? — очнувшись от задумчивости, переспрашивает Степан. — С женой история была, да рассказывать долго.
— А нам времени не занимать, — говорит рабочий. — Оно по билету оплачено.
— С женой, хм! — улыбается Степан. — Да вот пришел я из армии орлом — в Брянских лесах партизанил, под Берлин ходил, — пришел, ну и… Привык я прежде самостоятельно распоряжаться, жена соглашалась и утверждала все мои резолюции без прений и дополнений. Теперь же, что ни скажу, она поправку вносит и даже к случаю переиначить старается по-своему, шиворот-навыворот. Неделю приглядываюсь, месяц, думаю, перенапряжение нервов у нее от тыловой жизни произошло, уляжется со временем. Однако ж не похоже. Не утерпел я однажды, голос маленько погуще пустил, а она как ляпнет: «Что ты, говорит, кричишь на меня, как полицай? У нас уже два года райком партии действует!» Я человек беспартийный, но райком уважаю, люди там сидят дельные, наши партизанские командиры. Из-за такой сознательности перестаю на басы нажимать, спокойненько так спрашиваю: «Кто же теперь в нашей хате на руководящей должности стоять будет?» А она, представьте, смеется и говорит: «Если твои нервы не выдерживают, могу и я!»
Ну, это еще ничего, это еще примерка. Дальше же и хуже закручивается… Сами знаете, в колхозе тогда хоть бы конец к концу притачать, чтобы совсем не порвалось, все трудодни за год на одном плече унести можно… Да и откуда чему взяться, если хозяйство фашисты разорили? Кормились с приусадебного участка, и каждый старался его охаживать, насколько мог. Земля у нас на участке жирная, сорняк прет несусветно, жара донимает — знай поливай да пропалывай!.. Люди так и делали, но моя Дуся с утра до вечера на колхозной работе в поле. Указал я ей на это несоответствие: что, мол, если так пойдет, доведется осенью нам осотовый пух на перины собирать. Она только с работы пришла, усталая и злая, однако же отвечает спокойно: «Прополи. Тяпка в сенцах стоит, за ящиком». — «То есть как это «прополи»? — спрашиваю. — По нашим местам мужчины сроду такой работой не занимались…» — «Займитесь, силы не надорвете… А я с этим твоим огородом за войну намаялась, у меня душа по широкому полю стосковалась». — «А зимой зубы завхозу на хранение сдашь?» — спрашиваю. «Это что ж, — подкалывает она меня, — и в колхоз вы записывались для того, чтобы на трех грядках богатую жизнь строить? При таком генеральном плане придется тебе скоро ряднинными портками трясти… Кур жалко: перемрут со смеха!..»
Степан вытирает пот и вздыхает. За компанию, уставив на Степана маленькие глазки, сочувственно вздыхает и рыженький, поднимает к подбородку маленький веснушчатый кулак.
— А ты бы ее того… самую малость! — советует он. — За такие политические обвинения судить можно, не то что дома поучить!