чем боль настоящего, ибо в настоящем еще что-то можно исправить, спасти, а в про-
шлом — никогда.
Об этой войне было написано много — и русскими, и иностранными писателями.
Были и произведения, в которых была спекуляция памятью или страх перед памятью,
было и много честного, выстраданного. Но, уважая труд искренне пытавшихся
воплотить войну писателей, все же скажу: до сих пор мы, человечество, не имеем в
литературе ни одного романа, который воплотил бы с такой объемностью эпоху второй
мировой войны, как была когда-то воплощена война 1812 года Львом Толстым в романе
«Война и мир». Никто еще не собрал память человечества воедино, не сконцентри
144
ровал ее до философских обобщений. Лучшее, что пока удалось сделать писателям
мира, — это с достоверностью свидетелей запечатлеть разрозненные куски великой
трагедии и победы. Попробуйте сейчас перечитать пользовавшиеся когда-то
популярностью во время войны такие книги, как «Затемнение в Грэтли» Джона
Бойнтона Пристли или «Дни и ночи» Константина Симонова. Они по-своему хороши,
но как малы по сравнению с тем, что мы знаем уже сейчас! А сколького мы еще не
знаем! Не случайно с такой жадностью читатели до сих пор набрасываются на военные
мемуары, выходящие сейчас. Не случайно «Бойня номер пять» Воннегута или повести
Быкова приоткрывают нам войну совсем по-новому. Писатели дописывают войну и, на-
верно, будут это делать еще долго, пока не появится новый Толстой, который обобщит
все написанное до него. Но вспомним, что роман «Война и мир» был написан отнюдь
не участником той войны, отнюдь не по следам еще свежих событий, а в результате
тщательного изучения и сопоставления книг, мемуаров, архивных документов.
Валентин Распутин не претендует на роль нового Толстого, во всяком случае в этой
повести. Его повесть — одна из первых в России повестей о войне, написанных уже не
ее участником, а представителем нового поколения, захватившего в свои детские
легкие лишь несколько глотков дыма пожарищ и сформировавшегося духовно в
послевоенное время. Но Распутин хорошо знает сибирскую деревню, вырос в ней и с
детства вобрал в себя память деревни. Об этой памяти он сказал устами крестьянки
Надьки: «Ты не знаешь, как все внутри головешкой обуглилось, уже и не болит больше,
а горелое куда-то обваливается, обваливается...» Это простые и страшные, как сама
жизнь, слова.
Такая же простая и страшная, как жизнь, повесть Распутина. Простая не в том
смысле, что автор избегает сложностей, — нет, он, наоборот, идет навстречу им, но
старается их выразить не путем снобистского психологизирования, а жестокой
простотой правды крестьянской жизни. Страшная не в том смысле, что автор хочет
устрашить читателей, накручивая театральные ужасы, — нет, он, наоборот, говорит о
трагической си
144
туации, не повышая голоса, не мелодекламируя вокруг человеческих страданий, и
от этого чувство трагедии еще более усиливается. Я не доверяю излишнему арти-
стизму, излишней метафоричности слова писателей при описании человеческого горя
— этим нарушается элементарное чувство такта по отношению к горю. По словам
героини повести Распутина Настёны: «Все выгорело, а пепел не молотят». В то время,
когда, к сожалению, некоторые произведения о войне до сих пор напоминают молотьбу
пепла, Распутин прикасается к пеплу, пусть даже уже почти остывшему, бережно,
стараясь не спугнуть ни одной пепелинки, чтобы все было — как оно было.
Схема повести — укрываемый женой в деревне дезертир — почти банальна и в
руках ловкого беллетриста могла бы легко превратиться в сентиментальную поделку,
клещами вытягивающую слезы из глаз. Распутин сентиментальности избежал, но не за
счет рационализма или бесчувственной объективности; он не опустился ни до
украшательства рисователя, ни до равнодушия срисовывателя. Если сравнивать
писателя с режиссером, то Распутин поставил трагедию не на сцене, а прямо на той
земле, где она происходила, привлекая п.: главные роли не актеров, а магическим
образом оживив тени уже ушедших людей, ибо они настолько естественны, что
перестают казаться «художественными образами». Попала бы эта тема в руки нашего
малоталантливого писателя, и мы бы получили плоскую агитационно-патриотическую
повесть, разоблачающую предателя-дезертира. Попала бы эта тема в руки профес-
сионально антисоветского писателя, и он бы сделал из нее отравленную «конфетку»,
восславляя дезертира как «мученика террора», своим дезертирством пытающегося
идейно бороться за «новую Россию», или что-то в этом роде. Но настоящий писатель
выше и агитационного догматизма, и злобного обструкционизма. Настоящий писатель
всегда прекрасно понимает, что психология человека сложней любых политических
схем, и не заталкивает ее в прокрустово ложе социальной упрощенности. Настоящий
писатель, даже если он говорит о политических проблемах, делает это не
политическими методами, а художественными. Настоящий писатель стоит над
примитивными «про» и «контра», что вовсе
277
не означает быть «над схваткой» и лишь созерцать, а не бороться. Само искусство
— это борьба. Борьба с неподдающимся словом, борьба с путаницей собственных