— Хорошая книга — это только половина успеха, дорогой друг Юра… А твой моральный облик? Минутку, я договорю. Я знаю, увы, слишком много примеров, когда заявления оскорбленных жен, адресованные в различные инстанции, губили дело. Минуту, Юрий Михайлович. И заявления-то бывали чепуховые, явный бред ревности и клевета. Но надо доказать, что заявление клеветническое, надо распутать клубок. На это нужно время. Но в это самое время, пока клубок распутывается, ты должен сидеть на месте, и сидеть смирно, не рыпаться, короче говоря. Разумеется, на это время никаких тебе выдвижений, никаких повышений, что естественно и правильно и демократично, согласись. Надо же отмести от человека вздор, прежде чем поручить ему новую, более ответственную работу! А если есть и другие кандидаты на эту работу? Свято место не пустует, время не ждет. Сейчас я кончу. Вероника Александровна явные глупости про тебя писать не стала бы и не станет — тем труднее будет докопаться до истины. Зря ты не прочитал ее письма. Излишняя щепетильность в данном случае, хотя это и делает тебе честь. Ты знаешь, мы, как правило, знакомим товарищей, которым доверяем, с письмами заявителей, просто даем возможность что-то объяснить, оправдаться… Прочтешь?.
— Нет. — Волков нахмурился и опять закурил.
Гаврилов вновь отмахнулся от дыма, кинул в рот леденец, который достал из аккуратной круглой коробочки, лежавшей у него в кармане пиджака вместо папирос.
— Твой уход из семьи пагубно отразится на здоровье, а следовательно, на будущем твоей пятнадцатилетней дочери… Вот главный довод Вероники Александровны. Письмо адресовано пока в дирекцию института.
— С просьбой, конечно, повлиять на меня?
— Да, именно. Только перестань дуть в мою сторону. Я же бросил курить.
— Извини, — сказал Волков, отметив про себя, что сказал «извини» вместо привычного «извините». — Я не буду отвечать ни на какие вопросы, не буду ничего говорить по поводу этой жалобы Вероники Александровны.
— Учти, перо у Вероники Александровны острое, и ее письмо в нашу дирекцию — только начало, я бы рискнул сказать — пролог… Юра, я старый, опытный администратор, я знаю, чем все это может кончиться.
— Не получу кафедру, не стану в ближайшие два-три года профессором?.. Я огорчен, Петр Никодимович, что ты, оказывается, так плохо знаешь меня.
— Слушай, Юрий Михайлович, давай по-мужски. Обожди ты эти три года, не уходи. Дочь достигнет совершеннолетия, перейдет на второй курс… Она в какой собирается?
— В педагогический.
— Раз. Ты получишь, как минимум, профессора, а то и члена-корреспондента. Два. И тебе будет всего пятьдесят два, это для мужчины пора расцвета его физических и духовных сил.
Гаврилов снял очки, и Волков увидел усталые, выцветшие, с короткими рыжеватыми ресницами глаза шефа. Это были по-человечески озабоченные, участливые глаза. Волков погасил недокуренную сигарету, разогнал над столиком дым.
— А ей будет сорок пять, Петр Никодимович. Критический возраст для женщины.
— Не понимаю. Тебе что — жалко ее?
— Конечно, жалко.
— Так что мне тут голову морочат… Ты уходишь из семьи?
— Да.
— К женщине?.. Не отвечай, если не желаешь. Но если тебе жалко жену и она против того, чтобы ты уходил, значит… Значит, виноват ты и в глубине души раскаиваешься, но ты связан словом — и не только словом — с другой. Третьего не дано. Можешь не говорить ничего, все ясно и так.
— Ничего вам не ясно, дорогой шеф.
— Значит, виновата она?
— Я этого не сказал. И вообще не хотел бы больше говорить на эту тему. Принципиально. Никто из посторонних не вправе вмешиваться…
— Вернулись, слава господи, на круги своя! Толкли воду в ступе битый час. — В голосе Гаврилова зазвучало раздражение. Он резво поднялся из кресла, но вдруг что-то будто надломилось в нем, и он, тяжко переставляя ноги, пошел к письменному столу. — Подумайте все-таки над моими словами, Юрий Михайлович, подумайте, прежде чем сжигать за собой все мосты. Не смею больше отнимать у вас драгоценного времени.
Он вяло пожал Волкову руку и, не дожидаясь его ухода, уткнулся в бумаги.
Этой ночью Волкову снилась война. Он пробудился, прорвавшись сквозь кошмар, с чувством облегчения и благодарности кому-то, с детской радостью ощутил тепло постели, сонный сумрак комнаты и то, что он на самом деле жив, а та смерть была ненастоящей, хотя немец из автомата стрелял по нему в упор. Это было повторяющееся видение — за тридцать послевоенных лет Волкову много раз являлось во сне, что его с близкого расстояния прошивают автоматной очередью, — и каждый раз он удивлялся, почему не больно, и, просыпаясь, задавал себе вопрос: а чувствует ли боль, успевает ли почувствовать ее человек, которого в действительности убивает пуля?
Юрий Михайлович осторожно повернулся на спину, чтобы угомонить клокотавшее сердце, хотел порадоваться еще чему-то, но вспомнил про Веронику, мысленно увидел веснушчатый лоб Гаврилова — и еще не родившаяся радость увяла. В мыслях пронеслось: пусть бы тот фриц убил меня по-настоящему, по крайней мере, никогда не узнал бы этого позора и горя.