— Значит, ты непременно хочешь знать всю правду… Как юрист ты сразу обнаружил несоответствия, противоречия как будто, как мужчина почувствовал себя задетым, хотя первый и перечеркнул наши отношения… Хорошо. Знай всю правду. У нас в квартире действительно бывали и мобилизованный в армию профессор венской консерватории, и известный хирург из Дрездена доктор Вагнер. Они приносили с собой вино и всегда что-нибудь из съестного. Мы голодали. Эти люди вели себя как вполне порядочные люди, и мы с мамой не считали зазорным принимать от них помощь, тем более что от нас ничего не требовали взамен, кроме разве того, чтобы я поиграла на пианино. Вскоре мы продали инструмент за два мешка картошки. Профессор был потрясен и стал уговаривать маму отправить меня в Вену к его родным, чтобы подготовить меня в консерваторию. Вагнер возражал профессору, что вначале надо попытаться восстановить зрение: у меня ведь глаукома, повышенное внутриглазное давление, ты знаешь, а друг доктора Вагнера — европейски знаменитый глазник, как раз специалист в этой области. Искушение было велико, но я не согласилась: я не могла думать только о себе, потому что мой отец тоже воевал, и этого одного было достаточно, чтобы я ненавидела фашистов. Но этих двух людей я уважала и считаю до сих пор, что не все немцы, даже носившие военную форму, были звери. Я так и сказала в партбюро факультета. Наш декан — у него погиб сын на фронте — закричал на меня. Я попросила его не кричать. Тогда один из членов партбюро, посмеиваясь, спросил, чем я могу доказать свою невинность. Я заявила ему, что он негодяй, и отказалась отвечать на вопросы. На другой день появился приказ об отчислении меня из университета. Я уехала к родителям.
Наташа умолкла. Стало так тихо, что слышалось тиканье будильника.
У меня мелькнула мысль, что Наташа вряд ли так идеализировала бы этих двух интеллигентных немцев, если бы иначе относилась к своему физическому недостатку, но вслух я об этом не сказал.
— Что же было потом, после того как ты отвергла предложение о поездке в Вену?
— Что потом? Потом нижний этаж нашего дома — там помещался интендантский склад — забросали гранатами. Начался пожар. Мы с мамой едва выскочили, чуть не сгорели. А утром пошли в дальний хутор к родственникам. Хутор скоро был сожжен эсэсовцами, потому что жители помогали партизанам. Мы перебрались в землянку…
— Наташа, — сказал я, — я тебе верил и верю. Остается одно: почему ты не пошла в партком или к ректору университета?
— Чтобы выслушивать подобные же вопросы?
— А кто, кстати, поднял все это дело? Ты рассказывала кому-нибудь об этом?
— Есть у меня подозрение на Нину… А впрочем, сейчас это все равно.
— Но надо же доказать свою невиновность.
— Я не знаю, как это сделать. И потом… я не могу больше бороться. Слишком много ударов сразу, и даже те… от тех, кто самый лучший, самый дорогой, — произнесла Наташа сквозь слезы. — Я так тебе верила!
— Конечно, теперь ты вправе меня ненавидеть, но…
— Я тебя люблю, — быстро шепотом проговорила она.
Мы оба замолчали. Тикали ходики. С улицы долетел автомобильный гудок. Время шло.
— Ну так что же предпримем, Наташа?
— Не знаю.
— А я знаю: надо доказать свою правоту, и я помогу тебе в этом. Найди людей, которые могли бы подтвердить, что вы в продолжение всех трех лет оккупации очень нуждались, что хутор, где вы жили у родственников, сожгли каратели. Дай мне такие подтверждения, я напишу бумагу по всей форме и сам пойду к ректору. Хорошо?
Наташа промолчала.
— Ты согласна?
Она вдруг поднялась со стула, быстро подошла ко мне, обвила мою шею холодными пухлыми руками и, почти валясь, опустилась рядом со мной на кушетку.
— Алеша, — прерывисто проговорила она, — я так ждала тебя, так тосковала, я так люблю… Зачем без тебя университет, честное имя, все?.. Возьми меня, убедись, что я твоя верная, прежняя Наташа.
Она спрятала свое лицо на моей груди. Ее спина вздрагивала от беззвучного плача. Мы были в комнате одни. Я кусал губы, я переставал владеть собой.
— Нет, — вдруг сказала Наташа, отстраняясь. — Что я делаю? Не надо, нет, прости, ты прав… Уезжай, Алеша, спасибо тебе за все, я должна многое обдумать сама. Прощай.
Я встал. В эту минуту мне показалось, что я опять люблю ее, люблю той прежней чистой любовью. И стараясь сохранить в себе это чувство, я тихо простился и вышел из комнаты…
Через две недели после моего возвращения в Москву в институте начались летние каникулы. Мы с Аней поехали в Шоношу.
В Шоноше почти ничего не изменилось: на улицах было все так же пыльно, так же лениво перебранивались женщины в очереди за белым хлебом на углу, со станции все так же доносились отрывистые гудки маневровых паровозов. Мы шли вчетвером: впереди — Аня и мать, сзади — я с отцом, приурочившим к нашему приезду свой отпуск.
Когда мы остановились у крыльца, отец шутливо сказал:
— Отчий дом перед вами, дети мои. Отряхните прах с ног своих.
На следующий день мы с ним лежали на старой плащ-палатке в саду под яблоней. В траве, то умолкая, то как бы спохватываясь, неистово трещали кузнечики. Пахло теплой огородной землей и укропом.