Часть вторая
Я опять сижу у раскрытого окна в дедушкиной комнате. С улицы все так же тянет свежим ароматом созревающей антоновки, так же ласково греет нежаркое августовское солнце.
Здесь все как будто по-старому и все уже стало иным: со стороны станции больше не доносится мирного рожка стрелочника — его заглушает грохот проносящихся мимо составов; не слышно беззаботного смеха детей, веселых песен. Четвертый год длится война, и каждый ее новый день приносит с собой новое.
Все переменилось. Я тоже, по-видимому, стал другим. Вот и сейчас, за несколько часов до отъезда в Москву, в институт, я не столько жалею о милом родительском гнезде, сколько думаю об ожидающей меня жизни. И все-таки прошлое властно встает в моей душе, может быть, потому, что без этого прошлого было бы труднее представить себе будущее.
…Вернувшись после долгих дорожных мытарств в Шоношу, мы с мамой подивились резким переменам, происшедшим в городке за первые недели войны. На улицах было пустынно и так тихо, что казалось, город вымер. На вокзале впервые нас никто не встретил. Чем ближе мы подходили к дому, тем взволнованнее становился голос мамы: дома ли еще отец или уже отправлен на фронт; вернулась ли из Брянска Ляля, учившаяся там в машиностроительном институте; как себя чувствует дедушка, который лишь минувшей зимой перешел на пенсию и часто в последнее время прихварывал. Меня тревожило и другое: что с Наташей, уехавшей к родителям в Днепропетровск, получена ли от нее какая-нибудь весточка.
Когда мы поднялись на крыльцо, сразу подтвердились все наши худшие опасения. У распахнутой двери нас ждал дед. Он молча поцеловал маму, потом меня и, не дожидаясь вопросов, заговорил с одышкой:
— Отец уже воюет, Сережка тоже, Ляля… пошла добровольно. Это хорошо, хорошо, надо, ничего не поделаешь… Заходите, что на солнце печься… Вот так вот, голубушка, Алеша, на фронт наши-то пошли, так…
— Письма есть? — быстро спросила мама.
— Будут. Что за паника?
Дедушка, видимо, делал над собой усилие, чтобы казаться бодрым, но я чувствовал — последние события доконали его здоровье. Мама, ничего не ответив, пошла в комнату. Переступая порог, она пошатнулась — я едва успел поддержать ее за руку.
Потекли дни, полные нескончаемых тяжелых забот и тревоги за близких. В моей памяти они отпечатались как череда картин, которые, слагаясь в одну беспощадно-пеструю ленту, больно давили сердце, бередили ум, пробуждая порой одни и те же недоуменные вопросы: «Почему?», «Зачем?».
Вот передо мной удушливо-знойный полдень в конце июля. В доме настежь раскрыты все окна и двери. Дед, хрипло дыша, ходит из угла в угол, шелестит газетой, потом, бросив ее, садится к окну и начинает резать самосад. Я слышу, как мелко и часто постукивает острие его ножа о подоконник, как хрустят корешки табачных листов, как вдруг дедушка останавливается и надолго замирает. Я знаю, дедушка думает, мучительно думает о непонятных вещах, происходящих на фронте. Я знаю, что он думает, но порой мне становится страшно: я перестаю различать его дыхание. Проходят две, три, пять минут безмолвья, тяжелый вздох — и снова мелкое частое постукивание ножа о подоконник.
Обвеваясь ядовитым табачным дымом, дедушка говорит тихим тусклым голосом:
— Как ты, Алеша, полагаешь, отдадим мы Смоленск или нет? Или дадим у Смоленска решительный бой?
Я плохо представляю себе положение дел на фронте, я вообще теперь многого не понимаю, знаю одно: отступать больше нельзя, иначе погибнет все.
— Верно, — бодро восклицает дедушка. — Отступать дальше некуда. Куда дальше-то отступать?
Он поднимается и начинает торопливо крутить винтик репродуктора. Мы слышим размеренный ясный скорбный голос:
«Вчера после ожесточенных боев, в ходе которых немецко-фашистские захватчики понесли огромные потери в живой силе и технике, наши войска оставили город Смоленск».
Вот дождливый пасмурный вечер в конце августа. Вымокший до последней нитки, в тяжелых, облепленных грязью башмаках, я возвращаюсь с почты: я почти каждый день шлю письма Наташе — одно в Днепропетровск, другое в Москву, в школу — и дважды на день хожу на почту справляться, нет ли писем от нее. Снимая у порога башмаки, я слышу доносящийся до меня из комнаты слабый голос дедушки:
— Какой же ты народный депутат, если не можешь принять надлежащие меры?
На днях, дождавшись сразу нескольких писем от папы и Ляли, поступившей в парашютно-десантную школу, дедушка от волнения слег и больше не поднимался.
— А что я могу сделать? — отвечает мама. — «Заготкожсырье» не подчиняется горсовету, мы, говорят, областная организация. Я говорю, у меня эвакуированные дети на вокзале спят, а они свое: отобрать свободные комнаты не имеете права, компетенции, мол, нет.