Мы вошли в просторное светлое помещение. Нас попросили подождать. Я слышал, как где-то в углу плещется вода, и догадался — Филатов моет руки. Что-то он скажет мне сейчас?
Через минуту женщина, вероятно ассистент профессора, провела нас в соседнюю комнату, где было темно, и посадила меня на стул. Ко мне молча подошел Филатов, зажал мои ноги между своих и грубоватым движением повернул мою голову несколько набок и назад, приказав держать ее в таком положении. Потом он своими большими жесткими пальцами широко разжал веки моего правого глаза, осветил его ярким лучиком света, что-то проворчал себе под нос и спрятал лучик. Затем он помял глаз, опять что-то проворчал и велел мне, не меняя положения головы, смотреть вверх, вниз, вправо и влево. Пока он все это совершал, мама встревоженным голосом рассказывала его ассистенту подробности истории моей болезни.
— В светлую, — сказал профессор, перебивая маму.
Я перешел на другой стул в светлой комнате. Мои ноги снова оказались между ног профессора, а голова несколько запрокинутой.
— Сколько? — сердито спросил Филатов, поднеся к моему лицу два растопыренных пальца.
Я сказал.
— А сейчас?
На фоне белого передо мной покачивались четыре мутные сливающиеся полоски.
— Четыре, — ответил я.
— А сейчас?
Передо мной темнела, расплываясь, одна полоса.
— Один, — сказал я.
Филатов взял что-то со стола, повернул резким движением мою голову в нормальное положение и поднес почти к самому моему носу какой-то светлый предмет.
— Цвет какой?
— Белый… кажется.
— А этот?
Я весь напрягся и, подумав, сказал:
— Красный.
— Этот?
— Желтый, наверно.
— Так, — сердито произнес профессор и добавил, обращаясь к ассистенту: — Пусть подождут здесь.
Мы с мамой, очень взволнованные, сели на диван. Профессор отпустил еще двух пациентов и приказал мне опять: перейти на стул.
Помяв еще раз мой глаз, он сказал все так же сердито:
— Будет видеть. Будет читать и писать… Положить его в понедельник в клинику и подготовить все для подсадки.
И тут в его голосе сквозь внешнюю сердитость и даже грубоватость я ощутил радость — простую человеческую радость.
Как на крыльях, вылетели мы с мамой из приемной. «Будет видеть, будет видеть», — повторяли мы друг другу чудесные слова профессора.
— Я буду видеть, мамочка, я знал это… Идем на море!
— Идем, Алешка!
На перекрестке нам снова преградили дорогу войска. Лязгало по камням железо, урчали моторы, мерно и тяжело отстукивали сапоги пехотинцев. Было что-то тревожное, гнетущее в безмолвном шествии войск, пропахших бензинной гарью и пылью, и эта тревога постепенно сообщилась нам.
— Странно, что они не поют, — сказал я маме.
— Да.
— А они с винтовками?
Мама, о чем-то задумавшись, не ответила. Через несколько минут мы подходили к морю.
Я еще никогда не был на море. В воображении моем оно рисовалось как что-то бескрайнее и светлое, похожее на небо. Услышав еще издали какой-то шум, который напоминал шум приближающегося почтового поезда, я спросил маму, что это.
— Это волны.
— И они всегда так шумят?
— Почти всегда. Ведь море как жизнь, Алеша, — задумчиво сказала мама, — оно никогда не бывает вполне спокойно.
Послушав еще немного, я разделся и стал быстро спускаться по наклонным каменным плитам к воде. Дно было каменистое, вода — плотная и приятная. Пахло чуть-чуть йодом, чуть-чуть нефтью, где-то вдали мелодично пропел пароходный гудок.
Я оттолкнулся от острого скользкого камня и поплыл — плавать меня выучил отец в прошлогодние каникулы на нашей реке Ветлуге. Всю тревогу мою, навеянную гнетущим безмолвием войск, как рукой сняло. Плыть было легко, волны, обдавая лицо крупными солеными брызгами, упруго раскачивали меня вверх и вниз.
«Да, вот она жизнь, — думал я. — И может быть, оттого она так и хороша, что никогда не бывает спокойна».
— Алеша, обратно! — крикнула с берега мама.
— Плыву! — радостно прокричал я в ответ.
Почти весь этот день мы провели у моря. Я вылезал из воды, гулял с мамой по берегу и опять, раздевшись, спускался по наклонным плитам вниз. К маме скоро тоже вернулось хорошее настроение. Мы много смеялись, пели и потом, проголодавшись, пообедали тут же, в прибрежном ресторане.
Вечером мы снова отправились в парк Шевченко. По случаю ясной погоды и предстоящего выходного дня парк был переполнен. По аллеям прохаживались толпы смеющихся парней и девушек, всюду раздавался милый моему сердцу певучий говорок, пересыпаемый украинскими словечками, сквозь темную зелень сверкали электрические огни, и, то нарастая, то стихая в отдалении, весь вечер плыли над купами деревьев веселые или порой торжественные звуки оркестров.
Наговорившись и намечтавшись о будущем, мы с мамой поздно вернулись домой. А утром, еще не встав с постели, я услышал хриплый голос хозяина квартиры.
— Война, — хлопнув дверью, сказал он. — Напали немцы, бомбили… Что будет теперь?
Я вскочил. Схватил одежду и стал торопливо одеваться. В углу на своей кровати беззвучно плакала мать.
В понедельник в клинике профессора Филатова нам объявили, что с фронта прибыла первая партия раненых и что отныне всякий прием гражданских лиц в клинику прекращен.