Господи, какие они все выродки, эти князья. Но разве наши русские помещики лучше? Разве мы не такие же безжалостные? Разве крепостничество не позорит нас перед всем просвещенным миром? Но выходит, что нам мало собственного позора. И мы с готовностью лезем в чужое позорное дело, поддерживаем крепостников чужой страны в их борьбе против народа. И я, Ряшенцев, туда же… Я вместе с этим выродком Бедия преследую восставших крепостных. И что хуже всего — веду на это грязное дело солдат. А они ведь такие же крепостные, как и те, которых мы преследуем. В одно ярмо они загнаны, одной цепью скованы — подневольные, замордованные, замученные барами люди. Мне бы вместе со своими братьями-солдатами стать в ряд с восставшим народом Одиши, а не помогать работорговцу Бедия. Этому злодею мало, что он ранил юношу, он во что бы ни стало хочет догнать и убить его. Убить только за то, что тот заступился за свою сестру. И Бедия скорее всего догонит и убьет его. С моей помощью догонит, с моей помощью убьет. А мне за это вернут офицерское звание. Господи, какой стыд! Неужели я так быстро забыл, за что меня разжаловали?
Измученный укорами совести, Ряшенцев попытался было возразить ей: пощади, я ведь только рядовой солдат, только исполнитель чужой воли. И пусть она зла, несправедлива, я обязан ей беспрекословно подчиниться. Рядовой и помыслить не смеет о неподчинении. Меня обязательно расстреляют, если я не выполню приказ генерала. Да, расстреляют. Но я не стану успокаивать свою совесть тем, что скажу ей, будто такая смерть бесполезна, что она все равно не поможет крестьянам Одиши. Нет, я не стану прибегать к таким недостойным уловкам. Мне нечего хитрить с совестью, потому что я действительно не боюсь смерти, как не боялись ее те, кто в декабре двадцать пятого вышли на Сенатскую площадь. Но я боюсь другого — солдат, нарушивший присягу, теряет свою честь, а у меня ничего не осталось в жизни, кроме солдатской чести.
…Близился рассвет. Лес на какое-то время притих, так всегда бывает на грани ночи и утра, затем вдруг послышался голос соловья. Давно уже не слышал Ряшенцев соловьиного пения. Здесь, в Грузии, Ряшенцев стал забывать, как поют птицы там, в его родных краях, и стал смиряться с мыслью, что уже никогда их не услышит. Но и здесь в предутренний час поют соловьи, и голоса у них такие же, как у соловьев его Родины. Наверное, повсюду, на всей земле соловьи поют одинаково. Одинаково, одинаково. И тут Ряшенцев снова вспомнил о людях, к судьбе которых уже не был равнодушен. Он надеялся, что отдохнет хотя бы немного от подобных мыслей, но они вернулись. Нет, он уже не сможет забыть Джурумия и его сестру Хату, их юных и гордых побратимов, их смелого и мудрого деда Кочу Джикия. Как верно он сказал генералу, что все вороны на свете черные, а, следовательно, все господа повсюду, на всей земле — кровопийцы. Повсюду — и тут, в Грузии, и там, у нас в России.
Ряшенцев уже не прислушивался к пению соловья — мрачные, тревожные мысли полностью овладели им. Только на короткий миг он забылся в чутком полусне, но тут послышались шаги Бедия, и Ряшенцев вскочил на ноги.
— Я нашел разбойников, — хрипло проговорил Бедия. По расцарапанному его лицу струилась кровь. Изодранная одежда висела клочьями. Но ни жалости, ни участия у Ряшенцева он не вызвал, только отвращение. "Дикий кабан. Кровожадный зверь", — подумал Ряшенцев и отвернулся. Бедия тяжело и прерывисто дышал, губы его были покрыты пеной.
— Я шел всю ночь. Я девять раз умирал и девять раз воскрес, потому что бог за меня, и я не умру, пока не выжму из Джурумия последнюю каплю крови. Ты только поторопись, русо, и все они будут наши.
Охваченный нетерпением, Бедия сам разбудил солдат и пошел впереди отряда к развалинам древней крепости на вершине горы Урту… Уже вечерело, когда солдаты добрались до нее. Они разделились на несколько групп и окружили развалины.
Друг Джурумия, десятник его отряда Магали Алания, спустился с заросшей плющом стены вниз. Там у подножия полуразрушенной башни лежал на разостланной бурке Джурумия. Другая скатанная бурка была у него под головой. Мертвенно бледное лицо Джурумия было покрыто каплями холодного пота, повязка на ране набухла от крови.
Обхватив руками колени, Хату сидела возле брата. Казалось, будто она окаменела от горя — так неподвижны были ее фигура и черты лица.
Магали понял — Джурумия умирает, и отчаяние стиснуло ему горло. Умирает, но еще не умер, — взял себя в руки Магали.
— Джурумия, — громко сказал он. — Ты слышишь, Джурумия, — солдаты нас окружили. Они говорят, что не хотят кровопролития, они говорят, чтобы мы сдались.
Магали все сказал своему другу, все самое страшное, без утайки сказал, а вот что солдат привел сюда Бедия — сказать не мог.
Джурумия печально улыбнулся.
— Магали, — едва слышно сказал он утратившими подвижность губами. — Я вот-вот умру. Пуля Бедия убила меня. Пуля Бедия… Но эта боль уйдет со мной в могилу. А вы… Я хочу, чтобы вы жили. И чтобы, когда придет час, вы отомстили. Еще я хочу, чтобы ты знал, Магали, я все же не верю в измену Уту… Не хочу верить…