— Ну, знаешь, ты мне надоел, — сказал капитан. И поднялся, громыхнув креслом.
И я невольно сжался, притих, ожидая расправы, уже сожалея, что — обнаглел, переборщил, забыл науку…
— Ты у нас все равно заговоришь! — Капитан потянулся к звонку. — Все равно! — И сильно, зло надавил пальцем кнопку. — Расколешься, как грецкий орех… Поэт! Таких поэтов мы видали.
И когда за моей спиной растворилась дверь и четко грохнули каблуки конвоя, он коротко приказал:
— В камеру!
Глава 7. Бог любит троицу
Мне не хотелось возвращаться к проклятому прошлому, вспоминать старые навыки, но — что ж поделаешь? — пришлось.
Как только я переступил порог камеры, меня окружила знакомая атмосфера, ударила в ноздри тяжкая вонь параши. Глазам моим предстали фигуры, ютящиеся на нарах (камера была большая), и я увидел, что здесь — как и всюду — они делятся по мастям; у входа располагаются фраера, а под окошком — урки. И я сразу пошел туда, к блатным! Пошел не раздумывая, подчиняясь инстинкту — неспешно, вразвалочку, по-хозяйски оглядывая камеру и выбирая лучшее место. Я держался теперь так, как и подобает истинному босяку, блатному аристократу, для которого воля — случай, а «тюрьма — это дом родной».
Да ведь, если вдуматься, так оно и было. Я прожил на воле мало, до смешного мало. И ничего — из того, что начал и задумал — не осуществил, не сделал, не довел до конца… Я ничего не добился! Судьба все время вела меня по каким-то своим спиральным маршрутам, по кругам, в эпицентре которых маячил этот самый дом, «казенный дом с решеточками ржавыми». Только он один! И, уходя от него, я, в сущности, — не уходил никуда. Все время кружил на одном месте. Был как бы прикован к нему постоянно; нас связывали слишком прочные узы… Неразрывные и незримые, они являлись единственной реальностью, а все остальное было самообманом, блефом, миражем. Вот с такими, примерно, мыслями, обосновался я в камере, заняв уютное местечко под окошком, среди блатных. Их тут было четверо — все здешние, московские, «домашние»… Я представился, как ростовский гастролер, недавно только освободившийся и случайно заехавший, «залетевший» из Сибири. И «подзасекшийся» на пустяке. Мы разговорились. И очень быстро нашлись у нас общие знакомые. Имена Соломы, Девки, Левки-Жида здесь, оказывается, были хорошо известны. Слышали урки также и о событиях на 503-й стройке (о провале восстания и о массовых расстрелах), и, когда я заявил, что освободился как раз оттуда, — а до того был на Колыме, — они посмотрели на меня с уважением.
— Эх, жалко! — воскликнул один из них, шепелявый, щуплый, по кличке Пупок. — Жалко, тебя здесь раньше не было! Тут у нас сидел один, тоже — оттуда, с 503-й… Его прямо перед тобой увели… Ну, прямо — вчера утречком.
— Жалко? — повторил я с едкой, медленной, длинной улыбочкой. — Вот как! Это ты, что же, голубок, хотел бы, чтоб меня не сегодня повязали, а вчера? Или еще раньше? Или, может, — вовсе не выпускали бы, а?
— Да нет, ну что ты, — заерзал, сконфузившись, Пупок, — я не к тому…
Получилось как-то неловко, нехорошо — и друзья теперь взирали на него с осуждением. И, видя это, он спешил оправдаться, торопился, нервничал, сыпал словами.
— Ты не понял. Я это — так, вообще… Ну, просто, был человек. Может, ты знаешь, может, тоже твой корешок?
— А — кто? — поинтересовался я небрежно.
Он назвал совершенно незнакомое мне имя. И я подумал тотчас же: «Хорошо все-таки, что мы с этим типом не встретились! Возможно, он видел меня, возможно, слышал — и знает, что я уже не блатной, что я завязал, выбыл из закона… Мы бы разговорились, и… Нет, такие встречи сейчас — не с руки!»
И, неторопливо разминая папироску, я сказал:
— Такого не знаю. Даже и не слыхивал… Но, ребята, хочу вас, на всякий случай, предупредить. На 503-й стройке — так же, впрочем, как и на Колыме, и в других полярных лагерях, — было много ссученных. Там у нас шла с ними настоящая война. И она продолжается. И вы не забывайте об этом. Помните каждую минуту — если вы, конечно, чистопородные… Сучья война продолжается! И вот почему к северянам надо относиться вообще осторожненько, с оглядкой. Всех на веру принимать нельзя. Никак нельзя!
Я прикурил от огня, поднесенного Пупком. И строго посмотрел на ребят. И по их глазам, по выражению их лиц понял мгновенно и безошибочно: они уже смирные, ручные. И эта камера — моя!
На следующий день — перед отбоем — загремел дверной замок. И надзиратель, заглянув в камеру, позвал меня:
— На выход!
Я сказал со вздохом, натягивая пиджак:
— На допрос. Ясное дело! Нынче они мне — я чувствую — устроят веселую жизнь.
— Держись, старик, — мигнул мне Пупок, — ничего… Как-нибудь… Где наша не пропадала!?
И кто-то добавил — сочувственно и шутливо:
— Ни пуха тебе, ни хера!