С Губановым мы подружились – мгновенно и накрепко, так, что не верится даже сейчас, что такое бывало когда-то, а ведь было, действительно было, потому что было, наверное, кем-то свыше так решено, и не быть не могло поэтому, и сбылось, и осталось редкостным, небывалым, пускай и временным, столкновеньем-оттолкновеньем, неким сложным объединением линий двух параллельных, может быть, судеб двух, биографий двух, душ, всегда окрыленных, двух, – в самом начале неповторимой осени шестьдесят четвертого. Среди молодых московских поэтов не было тогда, пожалуй, человека известнее, самобытнее, ярче. Не было, должен сказать, дотоле, покуда на столичном горизонте не появились и прочие звезды минувших лет. Но я говорю – о заре. А Губанов на этой заре – был звездою, и этим все сказано. В предрассветном небе – сиял. Я приехал в Москву из провинции – и об этом сказали мне сразу же завсегдатаи всяких, в ту пору популярных, бесчисленных, шумных поэтических сборищ. Слава его – особенная, подчеркнуто неофициальная, но зато уж прочная, – зародилась уже в те дни. Он много и с превеликой охотой, трезво понимая, что это способствует его популярности, мгновенно возникшей и стремительно распространившейся моде на него, читал свои стихи – везде, где только предоставлялась такая возможность, и совершенно всем, без особого разбора, кто выражал хоть малейшее желание слушать его, из любопытства ли, по причине ли действительно серьезной любви к поэзии, или же следуя правилам, общим для многих в столице, хорошего тона, всем, кто настроен был слушать его. Авторское чтение его воспроизвести невозможно, это был поразительный сплав какого-то дремучего, древнего, вовсе не ведической, не просветленной, а именно языческой, первобытной, смутной, туманной, лесной, бесконечно глухой стариной отдающего плача и совершенно детского, беспомощного, наивного, доверчивого, смущенного лепетания, возрастающего, от низов до верхов, на высоких тонах обреченно дрожащего, боязливого, но и бесстрашного крика и едва различимого, тихого, робкого шепота, вдруг выплескивающейся откуда-то изнутри, из души, из биения сердца, из сплетенья набрякших, пульсирующих, кровью творческой хлещущих жил, возникающей столь нежданно, по чутью, по наитью, исподволь, и свободно, привольно, уверенно разливающейся вокруг, очень русской и очень чистой, с колокольцами, с перезвонами, с перебором струнным, с раскатами, в никуда и куда-то, в невидаль, развивающейся, разрастающейся, разлетающейся, вдоль осени и на все на четыре стороны, в трансе, в ритме, в порыве, мелодии и немедленно завораживающего всех и вся, с монотонным таяньем, с недосказанностью и с тайною, с неким смыслом, открытым походя, позабытым тут же и сразу же воскрешаемым, чтобы помнился, чтобы длился, речитатива. Впечатление бывало оглушительным. Сравнивать было не с чем. Слушатели буквально обалдевали. И круг приверженцев губановских в очередной раз расширялся.
В годы нашей молодости наши стихи на удивление хорошо воспринимались людьми с голоса. Почему было именно так? Что за звук им хотелось услышать? Что за свет им хотелось – за звуком – в беспредельной ночи различить? Видно, время такое было. И такою была – поэзия. Не случайно она звучала – и спасала, и жить помогала. Не случайно она вставала – над страною, сквозь мрак и хмарь. И вставало за ней – вниманье. А за ним – порой – пониманье. Вот что было – всегда за гранью. На Руси – было слово встарь.
Орфичность поэзии Губанова, ее естественное, не скованное никакими рамками существование в стихии речи, – открывали счастливую возможность пластичной, многосмысленной, фонетически насыщенной структуре его стихов, их сочной, буйной плоти – и одновременно их одухотворенности, окрыленности, – восприниматься и усваиваться окружающими свободно, без натуги; эти весьма сложные тексты, которые читаешь с листа с достаточным напряжением, становились как бы органической частью природы, мира, ибо, сами полные движения, поневоле участвовали в движении жизни.
Несколько позже начали свое триумфальное шествие по всей стране и списки губановских стихотворений и поэм. Число этих самиздатовских машинописных сборников, понятное дело, не поддается никакому учету. Многовековая российская традиция – оказалась на редкость живучей. Отечественные, весьма образованные и очень разборчивые, читатели – давно приняли пришедшегося им по сердцу поэта. Да, впрочем, и не только они. За рубежом и Губановым, и созданным им вместе со мной содружеством СМОГ, а соответственно, – и творчеством каждого из нас, вот уже более тридцати лет всерьез интересуются и издатели, и исследователи. Стихи Губанова – живут, у них своя, никому уже не подвластная, жизнь. И надо лишь радоваться, если где-нибудь они оказываются зафиксированными на бумаге добротным, печатным, гуттенберговским способом. Всем ясно, что русская культура – едина. Потребность в настоящей поэзии ощутима не только в России. На русском языке читают в разных странах. И, кстати говоря, почитают достойных авторов.