В сентябре восемьдесят третьего года я, в который уж раз, вновь жил и работал на Украине, в Кривом Роге. Если и было у меня тогда, среди бесчисленных невзгод лихолетья, слишком обтекаемо именуемого нынче безвременьем, спасительное пристанище – так это родительский дом.
Пришло письмо из Москвы, от жены. Цепенея, с подкатившимся к горлу сердцем, перечитывал я дрожащие строки: «Умер твой друг Леня Губанов…»
За окнами толпились деревья окрестных садов. По комнатам, вздох за вздохом, шелестел отдающий полынной горечью, искони пронизывающей естество древнего и вольнолюбивого моего края, степной ветер.
В этом доме бывал Губанов. Здесь его любили и помнили, привечали и понимали. Здесь звучали его молодые стихи.
И вот теперь человека не было. Что-то родное, привычное, огромное, важное – такое, чего и не выразить сразу, такое, с чем связано слишком уж многое в жизни, в судьбе, связаны годы, молодые и более зрелые, связаны встречи, события, равных которым нет, нитью незримою связаны души, и биографии, творчество, и вдохновение, и становление духа, – все, чем я жил, чем я жив, личное, вечное, точное, – связано свыше, наверное, – вдруг, почему-то, бессмысленно, слишком жестоко, намеренно, – знать бы мне, а не догадываться: так по чьему же умыслу? – безвозвратно ушло.
Остались в мире – и сызнова, как и когда-то, в молодости, сразу пришли, и вспыхнули, и зароились в сознании, и зазвучали по-новому, гордо, трагично, празднично, волшебно, торжественно, яростно, обреченно, светло и властно, – только они, только они, губановские стихи.
Огромное, еще не изданное собрание. Двадцать лет неустанного горения, взлетов, срывов, упрямства, тоски, возрастающей гордости, за которой всегда неизменно вставала верность своим идеалам, отчаяния, за которым неминуемо следовало вдохновенье, горенье, прозрение, воспарение к небесам, двадцать лет прорывов куда-то в неведомое, тех открытий, в которых – суть, тех наитий, в которых – путь, двадцать лет – на звук и на свет, пусть и вовсе не прямо, кругами, но зато уж – слово зовет – с твердой почвой всегда под ногами – сквозь стихии – вперед и вперед, потому что знал он, куда в гуще мрака ведет звезда, двадцать лет отстаивания собственных, личных, таких уж, какие были, но – его и только его, а не чьих-нибудь там, оправданных всей судьбою творческих принципов, личной, собственной, кровной, своей, не похожей на другие, жизненной позиции.
– Под восторженной землей пусть горит мое окошко…